Тысячи
литературных
произведений на59языках
народов РФ

Пущенная стрела

Автор:
Валентина Шулбаева
Перевод:
Валентина Татарова

Пущенная стрела

 

А ведь жизнь — она как капризное дитя. Глядишь, сегодня ты самый счастливый, самый веселый человек, а завтра — бедный, обделенный счастьем-песней. И, видно, недаром в народе говорят: завтрашнее только с рассветом узнаешь.

Не могу забыть об одной встрече. В то время, окончив учебу, только начала работать в газете. И вот приглашает меня однажды редактор.

— Не съездить ли тебе в родные места?

— Отчего бы нет, — обрадовалась я. — Давненько там не была. Свижусь с земляками, посмотрю, как живут.

И тогда подает мне Самуил Петрович исписанный листок, вырванный из школьной тетрадки, ознакомься, мол, с этой жалобой. Я быстро пробежала глазами: «Живет в нашей деревне один чабан. Муколча Бастаев. Он ворует комбикорм». И вдруг меня бросило в дрожь. Словно неосторожная рука коснулась незажившей раны.

— Знакомый? — весело спрашивает редактор.

— Очень хорошо знакомый, — отвечаю. И, не задерживаясь, быстро выхожу из кабинета. А во мне будто вспыхнул огонь — изо всех сил стараюсь погасить, не дать полыхнуть наружу. Или отказаться? Пусть едет кто-нибудь другой и разбирается. О нет, ехать, ехать! Посмотреть в глаза Муколче — сумеет ли не отвести глаз, сможет ли подать руку? Или...

Народ мы привыкший к разным дорогам, верно говорят про газетчиков — «волка ноги кормят», «одна нога — тут, другая — там». И вот уже качает меня автобус, словно ребенка в колыбели. Бегут мимо километры, а меня все кружит в водовороте воспоминаний. В водовороте этом — Муколчa, Муколча Бастаев. А был он вовсе не из нашей деревни, а родом из нижних селений. И когда же я увидела его впервые? В ту страшную ночь?

В ту ночь мы с матерью уж было уснули. И вдруг кто-то начал стучать в дверь. Сначала тихо, а потом все сильнее.

— Кто? — вскочила мать.

— Открывай, — послышалось за дверями.

— Зачем?

— Дело есть, — узнали мы голос Муколчи.

— Мама, не открывай! — вдруг, словно в ознобе, затрясло меня: таким холодом обдало из-за дверей. «Ложись, спи», — приругнула меня мать.

— Открывай, говорю! — Теперь уже голос не просил, а приказывал.

— Ночью я двери не открываю, — отрубила мать.

— Тогда я сам открою. — И наша чуть живая дверь заходила ходуном.

— Стой, проклятый! — притиснув дверь, откинула щеколду мать. Муколча, как огромное колесо, с напором и скрипом вкатился в дом.

— Чего шумишь! — и, словно медведь, сграбастал ее руками, как граблями. — Погаси свет!

— Подожди, сейчас, — ласково, дрожащим голосом обнадежила его хозяйка. Довольный, Муколча отпустил ее. И тут мать, как кошка, прыгнула в угол. Там у нас хранились кочерги и ухваты. Схватив что попало в руки, она в доли секунды предстала перед Муколчей. Тот, не веря своим глазам, уставился на нее. Нижняя губа наехала на верхнюю, ноздри раздуваются, как рыбьи жабры. Словно хищный зверь, он готов проглотить свою жертву живьем.

— Будешь еще по ночам двери срывать, осиротевших женщин унижать? — И уже готов ухват разнести Муколчину голову.

— Не ори, — гребет он вперед руками, — и не таких, как ты, подминал!

— А меня не подомнешь! Вот тебе, чудовище, вот тебе, волк ненасытный, вот тебе, паршивая собака! — и начала она ухватом колотить по голове ночного «гостя». — За Каратину! За Пайлоку! За Кытару!

— Стой! Сто-ой, дура-баба! — взвыл от боли Муколча. Но мать все молотила его, как хлеб на молотилке. «За Кытару! За Пайлоку! За Каратину!»

Не в силах терпеть, выскочил из нашего дома разъяренный Муколча, и ночную тишину раскололи его вопли: «Не видать тебе добра, проклятая баба! С землей смешаю! Смешаю!»

В доме погас свет, темно, как будто мы больше никогда не увидим светлых дней. «Как нам теперь быть, как мы теперь будем жить! — крепко обняв меня, зaрыдала мать. — Ой, Ойсып, в какой земле ты остался, почему нас от беды не защищаешь?!»

— А ты его, мама, «красным штанам» отдай. — (Так мы с матерью называли промеж себя наезжавшего изредка в деревню участкового милиционера.)

«Нет, дочка, — отвечала мне мать, — никто нам уже не поможет, не говори никому, что случилось».

В эту ночь я сильно заболела. Тело враз охватило жаром, и в горячечном бреду все налегал на меня медведь, впивался в меня острыми когтями, давил, топтал. «Медведь, медведь! Помогите, спасите!» — кричала я на всю больницу.

— Чего так испугался ваш ребенок? — спрашивали врачи у матери.

— Медведя... В лесу повстречала.

— Но ведь медведи людей не трогают, не бойся, девочка, усни, — ласково гладили мою голову врачи. Я хочу крикнуть им, что это вовсе не медведь, а человек, Муколча Бастаев, но голоса нет, а только «му-му».

А Муколча слово свое сдержал-таки. После той памятной ночи и вправду для нас с матерью начались черные дни. Женщинам, веявшим зерно, давали по куску хлеба. И только матери не давали — плохо работает. По две чашки выдавали крупы, матери — только по одной. А коня, чтобы привезти дрова, даже не проси. В ругани задохнется Муколча: «Ноги есть — принеси!» И сколько бы женщины ни заступались за маму, ничего не могли добиться. У него уж больно длинные руки были и слишком большая власть. Как коршун с неба, он будто одним взглядом озирал все село. Кого он приголубит — в масле катался, кого возненавидит — от страха трясся.

Мы с матерью не дрожали. Но, как на беду, в тот год не уродилась картошка, опалило засухой стебли на корню. Пустая посуда, ненужная, стояла на полках. Все наши мысли сосредоточились только на еде: где бы что-нибудь достать.

И вот в один из таких дней, ранним утром, взяв ведерко, я отпра­вилась собирать колоски в долину Ойыс. Там уже давно убрали хлеб. «Может быть, дедушка Кудай сжалится над нами, — приговаривала мать, отправляя меня, — и хоть чем-нибудь да поможет». Добравшись до убранных полей, я, словно какой-нибудь вор, оглядывалась по сторонам: будто никого нет. Быстро-быстро начала креститься: «О дедушка Кудай. Я сирота, отца убили на войне. А теперь еще и Муколча нас ненавидит. Ни хлеба не дает, ни крупы. Пожалей, дедушка Кудай. Дай хоть колосок».

Дедушка Кудай услышал, наверное, мои слова, потому что колоски стали встречаться все чаще. С золотистыми нежными усиками. Я их с трепетом брала в руки, протягивала солнцу. И в глазках колосков серебром поблескивала роса. Блеснув на солнце, росинки скатывались на землю. Будто плакал колосок. «Я бы не брала тебя, колосок, но я так хочу есть».

Не выдержав, размяла-таки пальцами один колосок: на ладони красноватые кругленькие зернышки. Будто от того, что я раздела их, трясясь от холода, катались они по моей ладошке. И тогда начала я их по одному класть в рот. Жую, жую, а не могу насытиться, только еще больше ощущаю голод. Тогда схватила я было еще один колосок, но пожалела. Посмотрела-посмотрела и тихо положила его на дно ведерка. «Вот придет вечером мама с работы, и поджарим мы зерна, потом мы будем есть арбу-толокно или, может, талкан сделаем. Вот ведь сколько колосков — на целую чашку хватит». От этих мыслей я счастливо улыбалась.

Но в это время возле меня вдруг просвистел кнут. Муколча на коне! И начал усмехаться он на всю степь: «Что, чешется в животе? Воруешь колхозное добро? Кто позволил тебе? У-у, проклятая дочь антихриста! Давай сюда ведро — посмотрю, сколько нахапала!»

— Вот, — протянула ведерко вверх, к Муколче. А он тотчас схватил ведерко и стал вытряхивать колоски на землю. И мало того, стал втаптывать их в землю. Конь под ним, как юла, крутится. Вместо колосков осталось черное месиво.

— Передай матери, вместо хлеба пусть грязь жуёт! — прорычал он и, подстегнув коня, скрылся из глаз. Свидетелями моего горя были только глухое небо да безъязыкая степь. Лишь поздним вечером вернулась я домой с расплющенным пустым ведром.

— Повезло ли, дочка? — спросила мать. Но я не в силах была вымолвить ни слова и, только замычав в голос, неудержимо зарыдала. Через несколько дней я снова встретилась с Муколчей. Набрав клубники, направлялась я в русское село Таштып продать ее. Добралась до конторы. О везение! В Таштып как раз машина снаряжается. В кузове битком сидят женщины.

— Залезай скорей сюда, — кричат они мне. Я со своим ведром, как мячик, впрыгнула промеж них. Но зоркий глаз этого «коршуна» достал меня и здесь. Вытягивая голову из кабины, он в бешенстве заорал:

— Эй, Опросиньин суразенок, слезай, тебе говорят, я спекулянтов не вожу!

Заступаясь за меня, закричали в один голос женщины:

— Какая она спекулянтка! Голодный желудок гонит!

— Не перегибай палку, Муколча! Мать-то работает ведь, пусть она сядет.

— Что, твоя машина лопнет, что ли?

Но Муколча долго разговаривать не стал, впрыгнул махом в кузов и, давя женщин, как коршун, налетел на меня.

— Мама! — закричала я от страха.

В то же мгновение грубые руки выхватили драгоценное ведро, и не успела я опомниться, как мои ягоды, спелые, красные, ядреные ягоды, бусами покатились через дорогу. И то ли от жалости к ягодам, то ли от жалости к самой себе метнулась я к Муколче и, вцепившись в его пиджак, как доведенный до отчаяния щенок, начала его в бессильной ярости теребить. Муколче интересно это, он, усмехаясь, лишь поддразнивает меня:

— Давай, давай получше! Старайся, девочка, старайся!

А вокруг шум-галдеж. Проклятья, ругань, как камни, летят в Муколчу:

— В воду бросишь — в воде не захлебнется!

— В огонь бросишь — в огне не сгорит!

— Отольются тебе детские слезы!

— И чего издевается над ребенком!

— Подожди, гад, скоро придет и твой час!

А Муколче все это как горох об стенку. Ругайтесь, мол, сколько влезет, от этого я по швам не распол­зусь. А я в тот день все равно взяла верх над ним: порвала ему новый пиджак. Женщины за меня сильно испугались — сейчас за это он изобьет меня. Но Муколча, и за то спасибо ему, меня не избил, но, словно головешку из печки, вытряхнул из машины.

Вскоре после этого мы с матерью уехали из родной деревни. Мне в то время было всего восемь лет, и с тех пор я больше Муколчу не видела. Словно тяжелый камень, мы оставили его в том селении, чтобы никогда и нигде с ним не встречаться. Но, как говорят в народе, гора с горой не сходится... И вот теперь, спустя столько лет, нас снова сводит судьба. Каким он теперь стал, изменился ли, как живет?

Вот автобус остановился. Садится какая-то бабушка, широкий подол хакасского платья подметает входные ступеньки. Переведя дух, путница окидывает быстрым взглядом сидящих: нет ли среди них знакомых? Глаза ее останавливаются на мне.

— Не Опросиньи ли дочь сидит эта?

— Да-да, садитесь вот сюда, бабушка Катуй, — узнаю я в ней свою землячку.

Ее дом стоял напротив нашего.

— Уж больно ты на мать похожа, признать легко. Как мать, жива-здорова?

— Да потихоньку-полегоньку ходит.

— С богом, — улыбается старая женщина. — Передай ей мой поклон. Ведь жили, друг на дружку опирались, а теперь и видеться не приходится.

— А куда вы едете?

— На старости лет приходится разрываться между Таштыпом и Чиланами, внучку нянчу у дочери. Утренним автобусом уезжаю, вечерним возвращаюсь.

— А что ж вы не переедете жить к дочери?

— Да, а кто будет пить живую воду речки Чиланы? Нешто она будет зря течь? Беда у нас. Деревню нашу в Черемушки переселяют, и теперь молодым делать нечего в Чиланах. Только мы, старая немощь, отцедились здесь. А ты сама-то, дочка, куда путь держишь?

— Да в Чиланы я.

— Неужто и наш «город» кому-то понадобился? — довольная, рассмеялась бабуся. — Нас, кажись, сам бог позабыл.

Слова ее обожгли меня, как крапивой. Ведь сколько лет прошло, сколько воды утекло, а я так и не нашла времени навестить родные места. Какая же там водица: вкусная, теплая, холодная? Я ведь не знаю, забыла, как забыла и Муколчу. Высохла, иссякла моя речка. А вот речка бабушки Катуй течет полнокровно, журчит и жажду до сих пор утоляет.

Словно догадавшись о моих мыслях, старая женщина вздох­нула. Сказала, будто со дна души своей всю горечь излила: «Были Чиланы, а теперь нет Чилан».

— Не печальтесь, бабушка, возродятся еще Чиланы, земли-то там вон какие хорошие.

— Да кто знает, — безнадежно махнула рукой бабуся. — Все по делам, поди, ездишь?

— Да вкусную воду Чилан испить, — грустно пошутила я. — А Муколча Васильевич где теперь живет?

— Так и знала, что к Муколче.

— А почему?

— Пастишка в лавке похвалялся, мол, в газету жалобу накатал, будет, мол, теперь Муколче маклашка. Они вместе овец пасли, но не поделили что-то промеж себя. Вот и мстит ему теперь Пастишка.

Автобус, как загнанная лошадь, сделал последний рывок и остановился. Мне нужно было сходить здесь, в Черемушках: зайти в контору, встретиться с начальством. Распрощавшись с попутчицей, направилась к дверям. Тут только бабушка Катуй спохватилась, что о главном она сказать не успела. Словно молодая, вскочила с места, скороговоркой выпалила: «Дочка, болеет он. Болеет Муколча. Неправедный он человек, а все равно жалко». И, выхватив из-за пазухи носовой платок, вытерла навернувшиеся на глаза слезы. Автобус уже тронулся с места. Но сквозь шум мотора донеслись все же до меня ее слова, то ли просьба, то ли наказ: «Сделавшему зло добром отвечают!» Доб­ром! Добром! — глухим эхом отдавалось во мне этo слово. Что этим хотела сказать старуха? Забыть о зле, сотворенном им, что надо Муколче сочувствовать? Ничего не скажешь, хоро-ош обычай нашего народа: сотворившему зло отвечать добром. Но смогу ли я пожалеть его, найду ли для него добрые ­слова?

Мне повезло — управляющий был в конторе. Им оказался веселый мужчина средних лет. И одет он был со вкусом: в белоснежной рубашке, в элегантном костюме цвета шоколада, такой же галстук. Что говорить, теперь и в селе умеют одеваться.

Поговорив о том о сем, сообщила о цели приезда.

— Бастаев Муколча, Муколча Васильевич, — издалека начинает разговор Юрий Петрович. — Тяжелый он человек!.. Два года назад у него умерла жена, а вот ни с одним из детей не ладит, в большом доме один живет.

— Многие плакали от него, а теперь ему людские слезы отливаются, — встревает в разговор вошедшая уборщица Айдота, но управляющий выразительным взглядом останавливает ее.

— А как он работает?

— Работать-то он никогда плохо не работал. Но к себе подгрести любил, это правда.

— В воровстве замечен?

— Да вором-то не назовешь... Не секрет, раньше все чабаны в казенное корыто руку запускали. Ведь это только нынче по-новому жить начали, построже стало с кормами. Боремся теперь с воришками, — улыбается мужчина. Его весёлые глаза смотрят выжидательно. Однако не так он прост, как поначалу показалось, — лишнего не скажет, да и впереди-сзади подмести не забудет.

— С Пастишкой бы встретиться...

— А мы его с работы сняли. Вот только вчера к дочери в Абакан уехал.

— Ну теперь у вас в деревне пьяниц не осталось, наверное, — с усмешкой подтруниваю я над управляющим.

— Слышал я, что и в Абакане таковых не осталось, правда ли? — откровенно усмехается и он, и мы весело хохочем. Но в тот же миг лицо его серьезнеет, становится озабоченным, опечаленным. — Это самая страшная наша болезнь. Если вылечимся — будем людьми. — Последние слова он произносит быстро, словно проглатывал горькое лекарство.

— Только стоит пригубить, про все на свете забудут: и работу, и дом, и детей. А вот когда придут в себя, та-ак налягут на работу, что только держись. Вот какой поразительный наш народ.

В словах Юрия Петровича было все: и горечь, и восхищение, и гордость. Вскоре разговор наш снова вернулся к Муколче. От управляющего узна­ла: Бастаев не работает, вот уже три месяца, как рассчитался, а сейчас болен тяжелой, неизлечимой болезнью.

Теперь по жалобе все стало понятно. Но мне самой все-таки хотелось встретиться с Муколчей… в последний раз, чтобы проститься, как человек с человеком — по доброму обычаю предков.

Посадив меня в машину, Юрий Петрович повез в Чиланы. Каким чистым был воздух, как легко дышалось! Голубело в высоте бездонное небо, вечерним спокойствием дышали степи и горы. Вот донеслись волнующие запахи: запах сумрачного леса, запах зреющей нивы. Стоял удивительный вечер. Нет, не вечер был удивительным, а прекрасной была моя земля. Такой чистой, такой звенящей, такой мирной может быть для человека только его родная сторона. Впереди, утопая в дымчатом тумане, величественно возвышалась Лиственничная гора, немеркнущие ее живые краски, нестареющие ее вершины были наполнены незримой богатырской силой. И стоять ей сто и тысячу лет. А Чилан уже нет. Говорит же бабушка Катуй: «Были Чиланы — нет Чилан».

Подъезжаем. Деревушка похожа на сгорбленную беззубую старушку. Словно ведра с развалившимися днищами, забытыми на плетне, зияют пустыми глазницами покосившиеся, кривобокие домишки.

— Что же вы замучили это село? — не выдерживаю.

— Поторопились вот, — хмуро отвечает управляющий. А что он больше скажет? Он ли виноват? Эти вопросы решались в больших городах, в ответственных кабинетах, с длинными полированными столами. Кто-то решил в верхах, а кто-то потом выполнил это с рвением. Вот и разорилось селение, как гнездовье птицы.

Молчит Юрий Петрович. Молчу и я. Горестные мысли, как черной занавесью, затянули всю красоту вечера.

— Вот он, дом Бастаева.

Я почему-то не спешу выходить из машины. Хочется хоть немного перевести дух, собраться с мыслями.

Юрий Петрович провожает меня до самых дверей, но сам не заходит в дом. И вот стою я, не решаясь войти. Как будто волна какая отбрасывает меня назад. Но, сумев преодолеть ее, рывком дергаю дверь.

Заскрипела деревянная кровать. С нее поднялся старик в грязной мятой одежде.

Красные, воспаленные глаза, обожженное знойным солнцем лицо сморщено, словно осенний лист, торчат одни скулы. Изможденное, иссохшееся тело — на вид словно подросток.

Старик, медленно повернув голову, вглядывается в меня, не может узнать.

— Здравствуйте, Муколча Васильевич.

— Здорово... Кто твои отец и мать?

— Опросинья... Тодинова Опросинья...

Старик, словно на горячие угли ступил, дернулся, руки задрожали, губы дрогнули. Казалось, хотел он что-то сказать, но язык не повернулся. Нет, не ждал он меня, никак не ждал этой встречи. Не по себе стало ему. В мутных глазах его читались то ли просьба, то ли мольба, то ли покаяние. Неужели это тот самый Муколча, которого так боялось все село, от мала до велика, о ком ходили легенды: «В воду бросишь — в воде не утонет, в огонь кинешь — в огне не cгopит».

Передо мной сидел обессиленный, исхудавший, немощный больной старик. И был похож он на дерево, высохшее до самых корней, дотронешься — тут же рухнет.

Спохватившись, Муколча приглашает меня вой­ти, сам садится на лавку перед окном и молчит. Опустил голову, будто дремлет. А может, и не дремлет вовсе, а может, вспоминает золотые колоски долины Ойыс или красные, спелые, словно бусы, ягоды — как они катались через дорогу.

Да, видно, тяжелы воспоминания: лицо старика болезненно морщится, одышка перехватывает дыхание. Вскоре и вовсе закрыл глаза. Может, он рассмотреть не может втоптанные в грязь колоски или рассыпавшиеся по дорожной пыли ягоды? Кто его знает. И может, стоят перед его глазами униженные им женщины, проклинающие его…

Я ему не мешаю, сижу тихо-тихо, лишь краем глаза оглядываю жилище. В доме-то всего полно… Можно сказать, крепко живет. Возле дверей резная деревянная кровать, на видном месте стенка, наполненная тонкой посудой, в дальней комнате — коричневый кожаный диван, темный полированный шкаф. Поразительно, однако, — всего в доме много, а кажется, что в нем гулко и пусто. Ничего тебя не греет, не радует, будто все это — и полированные шкафы, и богатые ковры, и дорогая одежда — умирает вместе с хозяином. И нет в доме ничего живого, что бы грело старика, пожалело, успокоило его колотящееся сердце.

— Пущенная стрела назад не возвращается, — произносит, нет, выдыхает старик. И в этих четырех словах будто сконцентриро­валась вся его полная ошибок жизнь. Все его горе и боль.

Да, Муколча страдал, и страдания его были невыносимы. И, видя это, мне хотелось на весь дом закричать: «Да не было той страшной ночи, не было тех растоптанных колосков, не было тех рассыпавшихся ягод! Я забыла обо всем, я все простила!» Но почему-то не могла выдавить из себя ни слова, потерялся голос, и только неудержимо катились по щекам слезы. Это были слезы жалости и милосердия. Но они не нужны были старику, они его не грели, не облегчали его страданий, а, наоборот, еще больнее задевали его ноющую рану.

— Вам нужно лечиться, Муколча Васильевич. Поедем в Абакан, покажу вас хорошим врачам.

— Мою болезнь докторам не вылечить. — Старик, с трудом передвигая ноги, проковылял к дверям. Остановившись, он опять простонал: «Пущенная стрела назад не возвращается».

Да, прожитая неправедная жизнь — это не береста, которую можно содрать, это не кора на дереве, которую можно соскрести. Это кровоточащая рана на глубоко загнанной внутрь совести, съедающая, глодающая, уносящая на тот свет. Вот какой была болезнь Бастаева.

Ранним утром я вместе с Юрием Петровичем добиралась до районного центра. Он ехал на совещание. Всю дорогу я молчала, думала о своих земляках. Наверное, вот сейчас бабушка Катуй, придремывая, спешит в автобусе к своей дочери, а бедный старик Муколча лежит один в холодной, сырой избе и стонет. И не видятся ли ему вновь и вновь мои золотые колосики и те круглые, как бусы, спелые ягоды?..

Да, утекшие воды вспять не текут. Да, пущенная стрела назад не возвращается.

Рейтинг@Mail.ru