Старик Нявал
Вертолет плавно поднялся над тундрой и взял курс на юго-запад.
Нас, пассажиров, трое. Рядом со мной — Нявал, одноногий щупленький старичок. Едет на медицинское обследование. Напротив нас — больная. Бедняга лежит, запихав рот в рукавицу.
Внизу, под нами — тундра! Широкая, как добрая улыбка, гладкая, как лоб младенца. И сопки, сопки — седые старцы, сидящие за круглыми столами молчаливой беседы. А во-он! И наша сопка. Вчера мы с дедом весь день просидели у ее подножия. Там — проталина, или, как называют ее юкагиры, чашечка озера. Проталина — это единственное место весной, где можно добыть рыбу. Потому у юкагиров даже предание о них появилось. В нем говорится, что озеро Улуро, заметив вернувшихся к его берегам голодных, исхудавших людей, спешно разбивало свои чашки, чтобы туда, на свет, устремились рыбы. И будто только благодаря этим чашкам к юкагирам возвращалось угасавшее дыхание...
Вчерашняя наша чашечка была небольшая (но грозная, готовая проглотить первого же неосторожного), и в ней вчера уместилась только одна сеть. Остальные вынесли на берег. Наскоро собрав хворостин, развели костер. Пока закипал чай, я из мешка достал книгу «Сельские жители», чтобы продолжить заочное знакомство с ее творцом. Но мне вчера так и не пришлось вкусить радость встречи — помешал старик. Он, минуту назад заковылявший к сопке, внезапно вырос надо мной и шумно подсел к костру. Снял малахай, хотя и было прохладновато, делано покашлял и из бокового кармана дохи вытащил заржавевший «столетний» нож. Повертел его в руках, осторожно, как бы боясь причинить боль, погладил его бока. Я подвинулся поближе к нему и спросил:
— Твой?..
— Мо-ой! — быстро ответил старик.
— О-о! Кажется, давно потерял! Рукоятка совсем позамшела.
— Да-а, давно-о... тогда твоей-то матери не было на свете, — тихо ответил Нявал и, улыбнувшись: — Куда там ей! И я-то только-только на ноги встал...
Старик нащипал прошлогодней, пожелтевшей травы, завернул в нее нож и спрятал в нагрудный карман. Затем надел малахай и, достав трубку, завернутую в кисет, закурил.
— Вот там, — он указал на старое, заросшее травой, становище, — перед выходом к морю останавливались... устраивали игры, соревнования, бегали, боролись.
— А в бегах далеко вы бегали?
— Да-да, бегали... вокруг озера бегали... бабушку нашу «обнимали»... а бабушка Улуро и тогда была такой же большой, мудрой, только в нескольких местах сейчас берег сильно разрушился... Э-э, потом... скупая стала, рыбы мало давать стала, — тут, опомнившись, перекрестился и негромко: — Ой, кого стал судить на старости лет? Бабушка, надеюсь, не обратишь внимания на слова одуревшего сына... И вот, значит, в ту последнюю весну тоже бегали вокруг бабушки... Тогда я этот нож выиграл, — постучал по карману. И, наморщив лоб, продолжал: — Постой-постой, сколько же лет он здесь лежал?!.. Три года там прошло, потом два года пастушил у чукчи Тымкина, потом... а, совсем забыл...
— Дедушка, а что вы делали на своем празднике?
— Да-а, как праздник проводили, пели, танцевали... А перед выходом к морю все вместе выходили на охоту... При помощи сэбунечэ охотились. А ты слыхал хоть о них?
Я согласно кивнул головой. Отец не раз рассказывал о них, приученных диких оленях, заманивающих своих диких братьев к своему хозяину.
— Дедушка, а как вы тогда пели? Как и сейчас, почти без слов? Или что-нибудь сочиняли?
— Да-а, пели... на приз пели... одна девушка его всегда выигрывала, хорошо пела... сама сочиняла, слова находила, должна была стать твоей бабушкой, бедняга... в ту последнюю весну особенно хорошо пела...
— А что, она скончалась?
Я слышал, что в прошлом молодые люди еще детьми, находясь в колыбели, нарекались мужем и женой. Поэтому, достигнув восемнадцатилетнего возраста, а то и раньше, начинали жить вместе. Бедной девушке волей-неволей приходилось идти к нелюбимому человеку. В свою очередь, юноша тоже не имел права жениться на другой, в противном случае вызывал гнев бога, за что, конечно, тот безжалостно наказывал строптивца. Женитьбе таких людей могла помешать только смерть одного из них.
— Да, скончалась, — ответил Нявал после продолжительного молчания.
— От чего же?..
Это было слишком с моей стороны. Надоедать своими вопросами — не дело. И все же в данном случае, меня очень заинтриговало его «в ту последнюю весну». Значит, рассуждал я, после той весны или он, Нявал, ушел с этих мест, или же весь род вынужден был переехать на другое место. Но ведь, что бы ни случилось, священных мест не оставляют! И ведь покинуть свой род может только девушка, выходящая замуж за человека из другого рода! А может, Нявал любил воровать? (Воров юкагиры не терпели, вор считался последним человеком, поэтому его просто выгоняли из семьи.) Нет, по рассказам стариков, он не страдал этой болезнью. Что же еще? И тут меня обожгла страшная, дикая мысль: неужто весь род погиб!.. И в том числе та, которая должна была стать моей бабушкой?!. Ну от чего же они погибли?..
Старик сделал вид, что не расслышал моего вопроса, и преспокойно продолжал курить. Он пристально глядел на одну точку в пламени огня. Затем медленно выколотил пепел из трубки, так же медленно завернул ее в кисет и положил в карман. Только после этого тихо сказал:
— В прошлом у нас, в тундре, не видели дохтуров... поэтому даже от маленькой болезни умирали... шаманы не всегда излечивали нас... очень много молодых людей здесь уснуло... О! Хороших ребят много было, а всех их нет теперь. Все превратились в мох, бедняги... Помню, в ту последнюю весну вдесятером бежали... О, а как легко бегали! Не то что нынешние. У теперешней молодежи кости что-то потяжелели, уж слишком жиром объелись... а тогда — все тоненькие, сухие, специально себя готовили. Ведь в то время мы не надеялись на лаек и на оленей, все ногами... сами догоняли... Помню, заметим диких оленей где-нибудь на холме или посреди широкой равнины — и вот бежим в другую сторону, чтобы подойти к оленям с другой стороны, двоих-троих оставляли в засаде... и гоняли диких оленей к ним... А до нас еще страшные будто рождались, рассказывают, когда-то мы с чукчами очень часто ссорились... они пришли сюда с Анадыра... вместе с нами стали жить... нас боялись будто, поэтому из-за угла убивали наших богатырей... Но одного так и не смогли убить, Идилвея... О, страшный был человек. Будто чукчи ночью окружали его чум, чтобы убить... а он вылетал через онидигил*, приземлялся сзади них... Да-а, очень многое о нем рассказывали, да я забыл некоторое. — Все это он говорил возбужденно, вдохновенно, но потом, стиснув, продолжал медленно: — Э-э-э, после игр, весной, мы, молодые, выезжали к морю. Стариков и старух оставляли здесь... Помню, в ту весну, ночью ходили на охоту и легли спать утром. Не знаю, сколько спал, и вдруг на щеке почувствовал легкий поцелуй... обрадовался, в груди моей тепло-тепло стало... думал, это моя дорогая целует меня... она часто ко мне приходила... Медленно приоткрыл глаза, ожидая увидеть ее улыбающееся лицо... но никого не было в чуме. Это солнце, оказывается, задело меня лучами. В чуме было тихо, свежо... Где-то, на склоне холма, ребятишки играли в прятки, должно быть, мешали своим мамам — время от времени слышались их недовольные окрики... И вдруг все смолкло... Кто-то подошел к нашей детской нарте, там хранились наши ружья, потом к нему подошел еще кто-то... Поговорили шепотом... Я почему-то заволновался, не случилось ли что-нибудь с Хонмэрау, и, быстро одевшись, бросился к людям. Оказалось, Хонмэрау здорова, вместе с подругами пошла рубить тальник для топлива... Зато девчонок, ходивших за прошлогодней черникой, что-то человекообразное напугало... И мы пошли туда...
Старик вытащил трубку, набил ее листовым табаком и закурил. А вокруг — тишина. Ни ветерка, ни единого звука. Казалось, тундра затаила дыхание в ожидании чего-то тревожного, страшного. Даже солнце, вдруг взгрустнув, прикрыло лицо бледными облаками и стало поглядывать на нас через тоненькую щель. Я тоже молчал, наблюдал за молодым Нявалом, улыбающимся из колыбели жизни — костра. Рядом с ним стояла та, которая должна была стать моей бабушкой.
— ...Пришли в указанное место, обшарили кусты, заглянули в каждую яму, — продолжал старик через некоторое время. — Ничего не нашли... Кто-то, кажется Чиндлу, сказал: «Э-э, наверное, дедушку** издали видели. Давайте вернемся, приготовимся к отъезду». А Эню говорит: «Должно быть, шайтана видели; холодно же ему все время лежать под ледяной водой, вот и захотел погулять. Пусть гуляет — тундра широка, места ему хватит, а мы лучше вернемся домой, поспим немножко перед отъездом...» Правда, о шайтанах я много слышал. Рассказывали, будто прадед нашего Эппэлю видел их. Будто за ним они гонялись в сумерках, волосатые, длиннорукие, со стоячими глазами. Правда или неправда — не знаю, должно быть, неправда... И вот так разговаривая, подшучивая друг над другом, пошли домой. Татуор почему-то немножко отстал от нас... и вдруг, когда мы отошли от него на расстоянии пяти чаутов, он громко вскрикнул. Ну, мы, конечно, прибежали к нему... он показывал вниз на берег — там корчился человек. Спустились бегом к нему. Это был Испэрдуон... Как только он дополз до нас!.. Он жил в Талахе, рыбачил, там жили несколько русских торговцев, нам продавали чай, табак, иногда порох, дробь... — Старик глубоко вздохнул, выколотил пепел из трубки и тут же набил ее табаком. — В тот же день я поехал на запад, к горе Албай. Там жила шаманка. — Нявал взял уголек с костра, поднес его к трубке, прикурил. Сделал несколько глубоких затяжек, опять глубоко вздохнул, выпуская синеватый дым через рот и ноздри.
— Шаманка сначала не захотела ехать со мной, ворчала, сопела. Чертовка, тянула до вечера... а ночью я заболел. Три дня никого не узнавал... на четвертый день открыл глаза и немного поел... Чуть поднявшись на ноги, я решил вернуться. Гад, невидимый череп***, шаманка тоже поехала со мной... Ехали очень медленно — старуха не могла долго сидеть в седле... Только на третий день пути поднялись во-он на ту сопку... Тут я почувствовал себя на родной земле... обрадовался. Чуть не запел... Откуда мог знать, что готовит мне судьба!.. Под этим курганом, — указал на небольшой холмик, весь обросший колючей травой, — шла наша тропа... Только меня удивляла сонность стойбища, ни из одного чума не выходил дым... «Неужели до полудня все спят», — думал я. И вдруг... перед нами встал человек! Олени наши бросились в сторону... чуть не раскидали нас. Я бросился к человеку, сам очень заволновался, сердце мое почуяло неладное... И вот иду к этому человеку, а он от меня отступает, спиной вперед идет... Лица-то не видно, прикрыто волосами. Вижу, волосы до подбородка доходят, одним словом — ни мужчина, ни женщина. Кто же это, думаю, и преследую. Ну, потом не выдержал, раскричался, кричу ему: «Эй, ты, сатана, кто такой? Почему убегаешь от меня?..» А он не отвечает, все трясется. Потом встал на колени и раскрыл лицо... Это была моя... та, которая должна была стать твоей бабушкой... Хонмэрау...
Он замолчал. Узкие морщинистые глаза все больше стали суживаться, и оттуда вылезла жиденькая слезинка. Он отвернулся от меня, пошарил по земле, ища трубку, до этого упавшую из его рук. Я поднял его трубку и взглянул ему в лицо. Оно было мокро... О, эти слезы! Стоны сердца! Как больно их видеть на лице старого человека! О чем вспоминает старая душа в этот миг! О чем скорбит?!
Губы старика что-то шептали. Сначала я не расслышал, о чем он говорит, только позже, внимательно прислушавшись, понял его. Он ругался по-своему, обзывал «собачьим отбросом» прошлую жизнь... Минуту спустя он успокоился и продолжил свой печальный рассказ:
— Все лицо ее было в нарывах... За какую-то неделю погибло почти все стойбище... А она, чтобы предупредить меня, чтобы я не заразился, поднялась с постели... и пришла сюда... «В будущем году приезжай», — сказала...
Не знаю, как только шаманка меня отвезла назад, в Албай... Три года будто держали меня в цепях. Иногда приходил в себя, все хотел убежать к своим... Пока там жил, сюда приехал другой род. Говорили, что ничего здесь не было, только жерди от чумов нашли... Наверное, волки все съели...
Тут старик закашлял. Из его глаз лились крупные капли слез, а сам он в эту минуту был похож на израненного, выброшенного на чужую землю орла. И казалось, что он не кашлял, а кому-то угрожал, кричал, кого-то проклинал. А вокруг чвикали птички, со стороны сопки громко вопили чайки, наверное, нападали на орла, потому что время от времени он вскрикивал: «Хий-я, хий-я!..»
Наконец кашель унялся. Старик шумно высморкался и, вытирая слезы тихо произнес:
— Так весь мой род исчез... а нож с тех пор здесь лежал.
Я больше не слушал его. Мои губы тихо шептали слова старика: «Весь мой род исчез...» — И перед моими глазами вставала картина страшной трагедии: над потемневшими равнинами, над затихшими озерами черной тучей ползет стон, жуткий и печальный. И каждый его звук, вопль задыхающегося сердца, обжигающим ремнем бьет по нежным цветкам, на крохотных ладошках держащих синеву неба; по большеглазым птенцам, всем доверчиво улыбающимся и раскрывающим свои объятия; по ушастым оленятам, застывшим на бугорке от недоумения... Стоны, стоны... Дикие вопли, мольба о пощаде, проклятия... Но нет спасения... Никто не отзывается им, только ветер в онидигиле грустно воет да из подголовья смерть холодом дышит... Вот и все!.. Последний крик раненой птичкой упал на землю, последний вздох растворился в тумане. Осталась только память, да и то короткая, о страданиях, о несчастье — осиротевшие чумы. Стоят одиноко, как хворостинки, среди птичьих разговоров, птичьих радостей, беззвучно оплакивая своих хозяев. А на берегу, по гнилым сетям, важно расхаживает чайка, удивленно поглядывая на травинку, танцующую у входа в серый чум.
— Эй, Кондиэ! Уснул, что ли?..
Старик Нявал заглянул мне в лицо и улыбнулся своей светлой, открытой, как у младенца, улыбкой.
Вертолет шел на посадку...
* Верхнее дымовое отверстие.
** Медведь.
*** Ругательство.