Тысячи
литературных
произведений на59языках
народов РФ

Исповедь сына гор

Автор:
Магомед Ахмедов
Перевод:
Магомед Ахмедов

Исповедь сына гор

 

                                                 Мое сердце в горах…

                                                             Роберт Бёрнс

1

Говорить о себе, о своей судьбе и своем пути – непросто. Нужно найти слова, которые были бы сродни тем, которыми написаны твои стихи – плоды бессонных ночей и беспокойных, но чаще – счастливых дней. Великие поэты, кумиры моей юности, по-разному говорили о Поэзии. Сергей Есенин – поэт беспредельной честности и глубокой ясности – писал: «Моя автобиография – в моих стихах». Я полностью согласен с ним. И думаю, что в этом – суть любого творчества, а поэтического особенно. И в то же время… «Но есть еще океан, – писал Александр Блок. – И этот океан – тайна небес, судьба». А еще раньше Блок говорил: «Я думаю, мы более уже не вправе сомневаться в том, что великие произведения искусства выбираются историей лишь из числа произведений “исповеднического” характера. Только то, что было исповедью писателя, только то создание, в котором он сжег себя дотла… Только оно может стать великим». Я не претендую на место среди великих, но эти слова классиков в какой-то степени относятся и ко мне: я всегда думал, как писал; и писал, как думал. Хотя иногда ум мешал сердцу, а сердце мешало уму. Но таково мое время, а времена, как известно, не выбирают. Плохое для поэтов время, как это ни парадоксально, часто становится замечательным временем для поэзии. И тогда поэты пишут стихи без оглядки на власть, без надежды на славу. Ведь им важен не успех, а важна победа, и, прежде всего, победа над самим собой.

Эта победа, по выражению Николая Рубцова, еще одного великого страдальца, приходит тогда, когда поэт начинает слышать звуки, «которых не слышит никто». Поэт всегда стоит на перепутье, но выбирает не одну из предложенных дорог, а все три сразу: вольность, жертвенность и исповедальность. Именно из них складывается его поэтический путь. Но как бы то ни было, я согласен с Робертом Фростом: «Мне всегда неловко говорить: “Я – поэт”. Это ведь все равно что сказать о себе: “Я – хороший человек”». Поэзия – Божий дар и больше ничего, все остальное – приложение к нему. А поэт живет в своих стихах, открывая потайные двери в тот мир, где рождается новая реальность, где лучше, чище и выше, чем в жизни земной.

 

2

Родился я в селении Гонода Гунибского района Дагестана, среди заоблачных вершин, в сердце Страны гор. Год моего рождения 1955, а дата – 13 ноября. Но в паспорте, в графе «дата рождения», написано: 8 января 1956 года. «Почему так получилось?» – спросите вы. Я объясню. У нас в аулах секретари сельских советов были людьми не шибко грамотными. 8 января 1956 года отец пошел получать свидетельство о моем рождении. Эту же дату и записали днем моего рождения. Все это я выяснил гораздо позже, заглянув в книгу регистрации новорожденных тех лет. Как говорится, что написано пером, не вырубишь топором. Но 8 января я никогда не считал днем своего рождения и никогда в этот день его не отмечал. Детство мое прошло в горном ауле. Здесь я окончил среднюю школу, окончил хорошо, даже отлично. И по всем правилам должен был получить золотую медаль, но из-за интриг в Министерстве просвещения (и тогда ждали взяток) медали я не получил. Однако это не помешало мне сразу после школы поступить в Литературный институт им. А. М. Горького в Москве. Школу свою всегда я вспоминаю с большим уважением. Честно скажу: я очень любил своих учителей, да и они меня любили. А кроме школы у меня было еще одно любимое место: библиотека. С детства я много читал, и книга была для меня лучшим другом. Но читал я хаотично, бессистемно: классиков, современников, случайные, нужные и ненужные книги. И только потом понял: ненужных книг не бывает, ибо каждая прочитанная книга оставляет след в твоей душе, зарубку на твоей памяти. Родители мои были простыми горцами, поэтому дома у нас не было библиотеки в современном понимании этого слова, но у отца всегда были книги аварских классиков Али-Гаджи из Инхо, Махмуда из Кахаб-Росо, Гамзата Цадасы. Многие стихи этих поэтов он знал наизусть. У него была такая привычка: встретив на улице односельчанин, отец мог его остановить и во весь голос продекламировать что-нибудь из аварской классической поэзии. Много времени отец проводил вне дома: пас овец в горах, перегоняя их с гор на равнину, с равнины – в горы, зимой и летом. Однажды – я был тогда учеником шестого класса – отец попросил меня присмотреть за отарой, пока он съездит на соболезнование в соседний аул. Я обрадовался такому доверию и, взяв с собой том «Войны и мира» Толстого, отправился выполнять поручение отца. День был летний, погожий, солнечный. Я выгнал отару на пастбище и, устроившись в тени высокой скалы, начал читать. Книга меня так захватила, что я забыл обо всем. Когда же пришел в себя и огляделся, то понял: отцовской отары и след простыл. Кинулся искать, еле-еле собрал половину, а остальные овцы разбрелись по чужим пастбищам, там их и «арестовали» до возвращения моего отца. Когда отец вернулся и разобрался в случившемся, то, улыбнувшись, сказал: «Хорошо, что тебе можно хоть книгу доверить». И, несмотря на то, что слова эти прозвучали с оттенком укора, с тех пор я доверяю книге, а книга доверяет мне. Еще десятиклассником, почти не надеясь, что пройду творческий конкурс, я послал в Литературный институт подстрочники своих стихов. Каково же было мое удивление, когда мне в горский аул из Москвы прислали ответ, что конкурс я прошел и допущен к экзаменам. Но радоваться я не спешил. Дело в том, что по правилам в Литературный институт принимали только тех, кто имел двухгодичный стаж работы. Считалось, что пишущему человеку такая практика нужна, так как в процессе работы приобретается жизненный опыт, появляются темы для литературных произведений. У меня, десятиклассника, конечно, такого стажа не было, но я в своем заявлении этого не сообщил. Итак, получив аттестат с одной четверкой по математике (по всем другим дисциплинам были пятерки), я поехал в Москву поступать в Литинститут. Я был горским мальчиком и до этого только несколько раз был в городе Махачкале – столице Дагестана. А тут Москва! С первых минут я был сражен и очарован ею. До сих пор во мне живет великое удивление, которое подарил мне этот город – город моей любви, моей молодости, моего счастья. Правда, в последние годы Москва стала богатой и злой, но это – сегодня. А в моей памяти по-прежнему живет та – моя Москва.

Москва… Вехи памяти… И первая из них – Тверской бульвар, 25. Литинститут. Идет собеседование перед экзаменами. За большим столом сидят члены комиссии во главе с ректором Владимиром Федоровичем Пименовым. Робко захожу в аудиторию, останавливаюсь. Вдруг голос ректора: «Молодой человек, вы зачем приехали? Оказывается, у вас нет стажа работы, а мы без стажа не принимаем. Вы что, не до конца читали правила приема?» Молчу, думаю: «Вот и все. Прощай, Литинститут». Вдруг слышу другой голос (он оказался голосом моего незабвенного учителя Александра Михайлова): «Владимир Федорович, этого молодого человека для своего семинара выбрал я, под свою ответственность, он – горец, у них с детства привыкли работать, это можно считать стажем. Литинститут ему необходим, в этом я убежден». Так мой учитель спас меня в первый раз, а потом он делал это еще неоднократно. Ректор отрезал: «Если на отлично не сдашь экзамены, будешь идти вторым эшелоном». Слава Богу, я сдал экзамены и поступил.

Учеба в Литинституте – особая глава в жизни каждого его выпускника. Думаю, что таких замечательных, творческих, свободных в несвободной стране, искренних и истинных преподавателей было немного в наших вузах. Каждый из них был личностью, мастером своего предмета, а значит, и своего дела. Никогда не забуду моих учителей по русскому языку: Лигию Григорьевну Шипош и Нину Васильевну Федорову (Царство им Небесное).

Нас было несколько человек из национальных республик: Валерия Гросу из Молдавии, Мурад Мухаммад Дост из Узбекистана, Гюзель с Алтая, Эгемберды Эрматов из Киргизии, Чапиныш из Прибалтики и я из Дагестана. По расписанию русский язык у нас первой парой. Быть может, поэтому Лигия Григорьевна и Нина Васильевна приходили на урок с термосами и бутербродами. И перед началом занятий говорили: «Деточки, вы, наверное, не успели позавтракать. Давайте сначала попьем чаю с бутербродами, а потом приступим к уроку». Расскажешь кому сегодня – не поверят. Но именно так относились к нам, студентам, которые находились вдали от своей малой родины, но были сыновьями нашей большой страны. Разве можно такое забыть? Литинститут… Абсолютно прав был Юрий Кузнецов, когда говорил: «В моей жизни Литературный институт оказался тем самым рычагом, которым, по Архимеду, можно перевернуть мир. Благодаря ему я перевернул свою судьбу. Надеюсь, в лучшую сторону». То же самое могу сказать и я. Конечно, самым главным человеком для меня в Литинституте был мой учитель, руководитель нашего поэтического семинара, талантливый критик и замечательный человек Александр Алексеевич Михайлов, тот самый, который спас меня во время собеседования. Обсуждения на семинаре были бурные, бескомпромиссные. Мы не щадили друг друга. Национальные поэты представляли для обсуждения на семинаре подстрочники, но к ним не было никакого снисхождения: прорываясь к смыслу через дебри подстрочных переводов, четко определяли: есть в этих стихах поэзия или нет. О нашем семинаре очень верно сказал один из лучших преподавателей Литинститута, блестящий знаток русской и мировой поэзии, неповторимый Владимир Павлович Смирнов, который стал мне старшим другом и остается им до сих пор: «Я помню семинар А. А. Михайлова. Чем этот семинар отличался? Тем, что Михайлов <…> умел поддержать то, что присутствовало в даровании того или иного человека. Не перекраивать на свой лад индивидуальность студента, а развить то, что ему присуще». Верность этих слов я почувствовал на себе.

В Москву я приехал с чистыми родниковыми стихами. Но на второй год обучения, сам того не замечая, подпал под влияние модных тогда эстрадных поэтов. Хотелось популярности и славы. И – как можно быстрее. Ну вот, идет обсуждение моих стихов на втором курсе. Стихи так себе, ничего особенного: не лучше, не хуже, чем у других. Семинаристы бурно обсуждают их: кто-то хвалит, кто-то ругает. Даже Галина Ивановна Седых, помощник Михайлова, несколько добрых слов сказала. Но тут слово взял Михайлов. Он не оставил от моих стихов камня на камне. Сказал о подражательности, о вторичности, о потере индивидуальности, о попрании традиции и т. д.

…Я покинул семинар, битый любимым учителем. Стоял прекрасный зимний день. Шел великий московский снег. А я брел по улицам Москвы, ничего не видя и никого не замечая. Довольно долго бродил по городу и лишь поздно вечером добрался до нашего общежития. Там меня встретила наша вахтерша, добрейшей души человек – тетя Шура. Она сказала: «Несколько раз звонил Михайлов. Он спрашивал тебя и просил обязательно ему перезвонить, когда бы ты ни пришел». Я тут же набрал номер учителя. Услышав мой голос, он сказал: «Ну что, получил? Заслуженно получил. Брось заниматься ерундой, вернись к себе, к родине, к истокам. И все будет хорошо». После этого случая он ни разу не обсуждал моих стихов на семинаре, не поговорив предварительно со мной. А я ничего не выносил на всеобщее обсуждение, не посоветовавшись с ним. Диплом я защитил на «отлично».

 

3

Как я уже говорил, детство мое прошло в ауле Гонода, что у подножья величественной Седло-горы, которая как маяк видна из разных районов нагорного Дагестана. Вокруг моего аула – горы и скалы, а сам аул лежит как бы в их ладонях, окруженный лесами и лугами. Я люблю Седло-гору. Она научила меня понимать природу. Сама Седло-гора никогда не менялась, но умела предсказать погоду. С утра посмотришь на нее и поймешь, какая погода будет сегодня. Дождь и снег, тучи и солнце, тень и свет – все это на Седло-горе оставляет свой знак. И, надо сказать, Седло-гора никогда не ошибалась. Самым моим любимым местом в ауле была березовая роща. Наши березы немного похожи на плакучие ивы, их ветви-косы ниспадают с невероятной красотой. В их тени в летнюю жару читал я этим березам стихи всех поэтов, вслушиваясь в музыку, улавливая ритм, и никто мне не мешал. Березы – сами как стихи, недаром поэты сравнивают их с девушками-красавицами. За аулом – сосновый лес, внизу течет река с непривычным для русского уха названием: Аварское Койсу. Много времени мы, ребята, проводили у реки: купались, ловили рыбу, устраивали набеги на сады. Но когда мы лезли в колхозный сад, понимая, что поступаем плохо, непременно снимали пионерский галстук или прятали комсомольский значок – стыдно собирать урожай в чужом саду. И хотя сад был общественный и принадлежал всему аулу, но мы-то знали: нельзя красть, лгать, предавать. Сейчас таких садов нет. Все частное. Но те три детских «нельзя» остались во мне на всю жизнь. И вообще, мне кажется, тогда люди были щедрее и добрее.

Где бы я ни находился, со мной всегда была книга. Я мог читать ее и на камне, и под скалой, и в пещере, и у реки, и у родника, и в лесу, и в саду. Лежишь в расщелине скалы, идет дождь, но ему не добраться до тебя, а ты читаешь книгу, на душе радостно и солнечно. Незабываемое ощущение открытия мира, стран, народов и вместе с тем – единения с природой. Наши учителя были настоящими Учителями. Сейчас я понимаю, что именно так надо было учить, чтобы мы, горские мальчики и девочки, говорившие на русском языке только с учителями в школе, могли сдавать экзамены без всякого снисхождения, и поступать в вузы Москвы и других городов, и получать настоящее образование. Да, то образование было не чета нынешнему – компьютерно-беглому, эклектичному. До сих пор помню наизусть стихи русских и аварских поэтов, выученные в школе, а наизусть учили тогда много, почти всех классиков. С детства я видел поэзию везде и во всем: в роднике, в речке, в горах, в аулах, приютившихся на скалах, в орлах, парящих в небе, в ласточке, щебечущей по весне, в нежном и хрупком подснежнике, в простых людях-горцах, чья тяжелая жизнь становилась легче от песни. Где вы, где вы, аульские свадьбы? Старинные наряды, песни, танцы делали людей счастливыми. Общая радость, общее счастье, одна судьба. Хотя жили бедно, не как сейчас, но духовная жизнь была богатой и разнообразной. Приезд кунака приравнивался к свадьбе. Делили вместе и радость, и беду. И еще. Детство – это страна твоего родного, молочного языка, как считают аварцы. Страна сказок, притч, афоризмов, пословиц и поговорок. Детство – это и воспитатель твоего языка. Лишь народный язык может создать поэта и его поэтический мир. Если в нем, в поэте, есть дар Божий. Поэтому до сих пор, где бы я не находился, со мной всегда сладкие звуки аварской речи из родного аула, они пробуждают во мне воспоминания и дают новую жизнь поэтической строке. А поэзия, как известно, верна родному языку и живет в нем и с ним. Поэтому я, прежде всего, поэт аула.

 

4

Литературный институт стал для меня тем же, чем было для Пушкина Царское Село. Помните: «Отечество нам Царское Село»? Литинститут давал не только хорошие знания тем, кто хотел их получить, но и дарил большую дружбу с поэтами всех республик Советского Союза. Может быть, это общение значило даже больше, чем учеба. В конце концов, учеба зависела только от тебя: хочешь – учись, не хочешь – не учись. Некоторые дагестанцы как приезжали, так и уезжали, ничего не приобретя, хотя и провели пять лет в стенах замечательного Литинститута, однако считали свои бездарные стихи выдающимся явлением в литературе и не интересовались литературой иной: ни русской, ни мировой. Вспоминаю такой случай. Один дагестанский стихоплет учился в Литинституте очень долго. Он был заочником. Никак не мог сдать экзамены, и его все время оставляли на второй год. Наконец, с грехом пополам он добрался до защиты диплома. Однако остался еще один хвост – литература Серебряного века. Экзамен должен был принимать мой друг Владимир Павлович Смирнов. Я в то время, по стечению обстоятельств, жил в Москве. И вот звонит мне этот неудачник-поэт и просит: «У меня один экзамен не сдан. Принимает его твой друг Смирнов. Приходи в институт. Попроси его поставить мне оценку». Что делать? Я пришел. Нашел Смирнова. Он принимал экзамены. Увидев меня, Владимир Павлович вышел из аудитории. Я попросил его помочь одному человеку и назвал фамилию. Смирнов улыбнулся и сказал: «Подожди, я закончу, и мы поговорим». Вскоре он освободился. «Ну, что ж, – говорит, – экзамен принимать будешь ты, а я буду твоим ассистентом. Если ты поставишь ему положительную оценку, я подпишусь». Разложил билеты. «Поэт» взял один из них: «И. А. Бунин. Повести». Лучшего билета и придумать невозможно. Держит билет в руках и молчит. Мы со Смирновым ждем. Наконец, заговорил: «Бунин. Повести. Бунин. Повести…» «Что за повести?» – спрашивает Смирнов. Экзаменуемый опять молчит. Я не выдержал и на аварском языке подсказываю: «У Бунина есть повесть “Деревня”, рассказывай о ней». (Хочу заметить, что на аварском языке и деревню, и село, и аул называют одним словом «росу»). Наш студент после долгой паузы вымолвил: «Да, я прочел повесть Бунина “Аул”». Смирнов все понял и чуть не упал со стула от смеха. Спрашивает меня: «Ну, как? Ставишь ему положительную оценку?» Я отвечаю: «Нет, не могу! Не простит меня великий Бунин, если я поставлю за этот позор хорошую оценку». «Тогда, – сказал Смирнов мне, – за твою честность я поставлю ему тройку». Вот так учились некоторые наши земляки. Один из них после госэкзамена сказал своим однокурсникам по Литинституту: «Оказывается, Пушкин – хороший поэт, его роман “Евгений Онегин”, говорят, гениальный роман». Говорят… Об этом он, бедняга, узнал на госэкзамене, когда не смог ответить на вопрос о романе А. С. Пушкина «Евгений Онегин».

В 1983 году мой учитель Александр Михайлов в своем предисловии «Его призвание» к моей первой книге стихов на русском языке «Строка», которая вышла в издательстве «Современник», писал: (Приведу здесь большой отрывок из этого предисловия, ибо считаю, что именно в нем Михайлов дал мне и моему творчеству наиболее точную характеристику). «В течение пяти лет учебы в Литературном институте имени А. М. Горького Магомед Ахмедов был моим семинаристом. Совсем юным человеком пришел этот аварец ко мне на семинар на первом курсе, где, по литинститутской традиции, собрались стихотворцы нескольких национальностей. Это был довольно пестрый, весьма неровный по способностям студентов семинар, но несколько человек к исходу второго года обучения заметно выделились, подтверждая свое право на поэтическое творчество. Среди них был и Магомед Ахмедов <…> За почти два десятилетия работы в Литературном институте я, пожалуй, и не припомню студента, который бы с такой трогательной добросовестностью относился к своему статуту, к своим обязанностям. Что греха таить, студенты Литературного института не всегда образцово относятся к занятиям. Магомед, я помню, опаздывая на один день в институт после каникул из-за самолета, прислал две телеграммы: одну – в учебную часть, другую – руководителю творческого семинара. Объяснил причину опоздания, извинялся. Это свойство не было педантизмом примерного ученика, хотя Ахмедов пришел в институт учиться <…> Он с жадностью набросился на книги, не пропускал ни одной лекции, он хотел много знать, тем самым резко отличаясь от тех юных невежд, которые свое невежество объясняют природной гениальностью, которая-де не нуждается в приобретенной культуре и знаниях, которой-де они только мешают проявиться. Надо ли говорить, что никого из таких “гениев” не видно в литературе!.. <…> Совершенствуя знания русского языка, активно участвуя в работе семинара, в обсуждении творческих работ своих товарищей, Магомед в то же время постоянно работал творчески. Он писал не то чтобы много, но, еще раз повторю, постоянно, то есть не позволял себе расслабиться, делать большие паузы. Ведь для молодого стихотворца особенно важна система в работе. Важна потому, что он переполнен свежими впечатлениями, важна потому, что ему необходимо серьезно заявить о себе, важна еще и потому, что надо развивать профессиональное умение, мастерство. Магомед Ахмедов понял это сразу и работал много, делая упор не на количестве, а на качестве стиха. Мне нравилось тогда и нравится сейчас, когда молодой поэт обретает творческую самостоятельность. Имея перед собой в аварской поэзии прекрасные образцы, он уходит от ученичества, от пребывания на запятках, торит свой путь. Конечно, нравственная и эстетическая позиции его еще не вполне четки, они еще нащупываются, но ориентир взят верный. И если поэт, вообразив себя, свою жизнь залом ожидания, который заполняют тысячи судеб, сумеет разобраться в людском сонме, сумеет извлечь из него драгоценные крупицы человеческого опыта, переплавить его в собственной душе, то все это может воплотиться в поэтических образцах высокой пробы, а творческих возможностей для этого у Магомеда хватит. Магомед Ахмедов наследует богатые гуманистические традиции поэзии Востока, рядом с ним высится пик Расула Гамзатова. Молодой поэт, с уважением, но без робости оглядываясь на него, прошлое своего народа и его культуру, смотрит также и окрест, осваивает духовные ценности других народов, и душа открыта новым впечатлениям. Оттого и книга Магомеда Ахмедова пронизана токами современности. Это книга молодого человека, который живет в сложном, трагическом и прекрасном мире, живет среди людей, которых он хочет сделать счастливыми. Жизнь для людей, жизнь в поэзии – его призвание».

 

5

После окончания Литературного института я приехал в Махачкалу и стал работать в Дагестанском книжном издательстве. Мне посчастливилось, кроме всего прочего, быть редактором двух замечательных книг: «Избранное» Магомеда Сулиманова и «Учитель и ученик» Омар-Гаджи Шахтаманова. С Магомедом Сулимановым и Омар-Гаджи Шахтамановым я был знаком со школьных лет, и они оставили в моей душе глубокий человеческий и поэтический след. Вспоминаю первую встречу с ними. Мы – юные поэты-школьники, я и Гаджи Ибранов, приехали в Махачкалу показать свои стихи. Пришли к Союзу писателей очень рано, он был еще закрыт. Остались ожидать у дверей. Вдруг показались они: Сулиманов и Шахтаманов. Я их узнал по фотографиям, напечатанным на обложках их книг. Тогда мы читали все, что издавали на аварском языке, и каждая книга была большой радостью, а сами писатели казались небожителями. И вот они подошли к нам: Шахтаманов, похожий на Печорина, в папахе и Сулиманов – в шляпе, напоминающий Евгения Онегина. Я знал и читал поэмы М. Ю. Лермонтова в переводе М. Сулиманова. Это было потрясение. Какой аварский язык, какая поэтичность, будто это были не переводные произведения, а написанные на аварском языке. Я хорошо знал их творчество. Они оба были блестящими поэтами. Шахтаманов взглянул на нас. Я сделал шаг навстречу, Ибранов остался на месте. «Вы откуда, юноши?» – спросил Шахтаманов. Я ответил на аварском. «Зачем приехали?» «Читать свои стихи». «Стихи и у нас есть, – улыбнулся Шахтаманов. – Ну что же, Магомед, – обратился он к Сулиманову, – послушаем этих юношей».

Мы вошли в здание Союза писателей и поднялись по лестнице… Потом в одном из своих стихотворений я написал, что с «лестницы на нас смотрели Махмуд и Гамзат, а на кабинет Гамзатова, как на Каабу, смотрели мы». Зашли в угловую комнату, где работал Шахтаманов. «Начинайте. Кто из вас старше?» – спросил Омар-Гаджи. Старше был Гаджи Ибранов. Он достал тетрадь и начал читать. Прочел одно стихотворение, второе, третье. «Хватит, – почти крикнул Шахтаманов. – Юноша, зачем тебе портить свою жизнь, займись лучше другим делом», – сказал он Ибранову. Магомед Сулиманов молчал. «Теперь ты читай», – обратился Шахтаманов ко мне. Я зарделся от волнения, от испуга и еще от чего-то… Я видел, как был обожжен колкой критикой Гаджи Ибранов… Ну, что делать: раз пришли, надо читать. Я наизусть знал свои стихи и читал без тетрадки. Когда прочел пятое стихотворение, а маститые аварские поэты меня ни разу не перебили, Омар-Гаджи сказал Сулиманову: «Магомед, по-моему, сегодня хороший день. Как тебе стихи этого юноши?» Сулиманов спокойно ответил: «Чтобы знать вкус меда, необязательно съесть целый улей…» Я зарделся. Такие слова великого Магомеда Сулиманова дорогого стоили! После паузы Шахтаманов снял телефонную трубку и набрал какой-то номер. Ему ответили… «Нашел», – сказал Шахтаманов. «Кого нашел?» – видимо, спросили на другом конце провода. «Поэта нашел, поэта», – повторил Шахтаманов. Оказалось, что звонил он не кому-нибудь, а самому Расулу Гамзатову.

Расул Гамзатов тут же пригласил их к себе, велев, чтобы и меня привели с собой. Как сегодня помню: прямо во дворе дома Расула я читал свои юношеские стихи. Они втроем слушали их и одобрительно кивали. Потом Гамзатов написал в «Литературной России»: «Стихи Магомеда Ахмедова чисты, ясны, как первый снег». Это было счастье…

Они все уже ушли в мир иной, но моя благодарность и любовь к ним всегда со мною. Где у нынешних поэтов эта поэтическая щедрость души, эта радость от появления нового поэта? Грустно. Другие времена, другие нравы. Я же никому и никогда не завидовал, а только радовался и радуюсь, если кто-то напишет хорошие стихи. Этому меня научили мои великие учителя. Магомед Сулиманов навсегда остался для меня честнейшим человеком и поэтом, блестящим знатоком языка и большой личностью. Омар-Гаджи Шахтаманов стал моим другом, с которым мы делили хлеб не только родной земли. Долгие годы мы жили в Москве. Он мог посреди ночи позвонить мне и спросить: «Юноша, у тебя сигарет нет, а то у меня закончились?» А жили мы в разных концах города, да и сигареты ему были не нужны, просто он хотел услышать мой голос. А с Расулом Гамзатовым мне довелось работать долгие годы, он был учителем и другом. В одном из своих последних интервью он сказал: «За это время утвердил себя как настоящий поэт аварец Магомед Ахмедов, человек образованный, который может от имени нации и от имени всероссийской литературы выступать везде». Для меня было большой честью услышать такую оценку из уст самого Расула. Я благодарен Расулу Гамзатову за все то доброе, что он для меня сделал. Приведу здесь и его стихи, посвященные мне. Они были написаны в чистом блокноте, который Расул подарил мне и сказал: «Пиши в этот блокнот только замечательные стихи».

 

                       Магомеду Ахмедову – моему молодому другу

Мой друг, оставлю тебе, уходя,
Я книгу стихов, где чисты все страницы,
В которой надежда моя, как дитя,
Еще не успела на свет появиться.

Сундук своих старых и новых счетов,
До коих мои кредиторы охочи…
Я знаю, что ты расплатиться готов
Не медью, а золотом будущих строчек.

Любовь оставляю последнюю я,
Алмаз драгоценный, который когда-то
Я спрятал надежно в родимых краях,
Но, где тот тайник, позабыл безвозвратно.

Еще оставляю тебе, Магомед,
Небесную азбуку звезд, по которой
Способен прочесть настоящий поэт,
Что сбудется с нашим Отечеством скоро.

Но, если пропущены в тексте слова,
Не стоит искать их в упрямстве сердитом.
Пусть лучше склонится твоя голова
В том месте, где могильные плиты…

Ты к ним подойди и как преданный сын
Безмолвие сонных столетий послушай,
где жизнь остановлена, словно часы,
лишь дышат, как травы, бессмертные души.

…Ах, как незаметно подкралась зима!
Свалилась холодным нетающим снегом
На голову мне, ужаснувшись сама,
Как будто бы гром среди ясного неба.

Как быстро моя молодая мечта
Из девушки вдруг превратилась в старуху.
Где правила миром вчера красота,
Сегодня царит беспощадно разруха.

Звенящая песня разгульной весны
Негаданно стала протяжным намазом,
И юности буйной цветастые сны
От солнца палящего выцвели разом.

От белой напасти спасения нет,
И от сквозняков больше некуда деться.
Но я завещаю тебе, Магомед,
Мою недопетую песню в наследство.

Прижми ты ее, как ребенка, к груди,
Пьянящим морозом позволь надышаться!
От мысли, что у тебя впереди,
Мне легче и радостней с ней расставаться.

Мой друг, напоследок в гунибском лесу
Дарю я тебе неприступные скалы,
Где, может быть, выследишь эту лису,
В которую пуля моя не попала.

Вершину, куда я подняться не смог…
Ущелье, куда не посмел я спуститься…
И думу мою, о которой лишь Бог
Узнает на самой последней странице [1].

 

6

Один замечательный поэт сказал: «Мои стихи – это мои стихи. Их никто другой не напишет, если даже у него великий талант». То же самое о себе могу сказать и я. Для каждого его родной язык – самый богатый и самый великий. А. И. Куприн сказал: «Русский язык в умелых руках и в опытных устах – красив, певуч, выразителен, гибок, послушен, ловок и вместителен». Такой же и аварский язык, на котором я пишу, думаю, чувствую и люблю. Волшебство языка – есть волшебство народа, и каждый носит в своей груди клад родного языка, который открывают в разную эпоху по-разному, а поэты – по-своему. Я полностью согласен со словами поэта: «В мире есть только три вещи: Бог, поэзия и ты». Но от себя добавлю: «Еще Родина и родной язык». Во всяком языке скрыт и язык поэтический. Сердце и душа аварского языка – это поэтический язык Махмуда из Кахаб-Росо, Али-Гаджи из Инхо, Гамзата Цадасы, Расула Гамзатова и других великих аварских поэтов. Поэты отражаются в зеркалах эпох поэтическим словом и несут миру тайну по имени «язык». Убежден, что высшая поэзия рождается только внутри родного языка. Но я благодарен моим русским друзьям-переводчикам, которые делают мои мысли и чувства достоянием многих людей, не знающих аварского. В этих переводах – слова другого языка, но стихи и мысли – мои. Иначе я остался бы, по меткому выражению Расула Гамзатова, «поэтом одного ущелья». Русская культура и литература сыграли особенную роль в моей поэтической, творческой и человеческой судьбе. Мне посчастливилось больше десяти лет жить и работать в Москве, общаться и дружить с выдающимися русскими поэтами, писателями, литературоведами. С благодарностью и теплотой вспоминаю их имена: Владимир Соколов, Юрий Кузнецов, Анатолий Передреев, Яков Козловский, Николай Дмитриев, Василий Белов, Сергей Михалков, Юрий Селезнёв, Лев Ошанин, Александр Проханов, Вадим Дементьев, Станислав Куняев, Геннадий Иванов, Александр Ерёменко, Иван Голубничий, Юрий Поляков, Владимир Бояринов, Николай Рачков, Юрий Щербаков, Надежда Кондакова, Алексей Бинкевич, Ренат Харис, Валерий Тургай, Николай Лугинов, Канта Ибрагимов, Муталип Беппаев… Чтобы перечислить все имена, не хватит и нескольких страниц! Спасибо вам, друзья, всем, перечисленным и кого не упомянул, за дружбу и искренность, за верность слову и преданность делу. Стихи, как писал Борис Пастернак, должны помогать людям «в работе, в поисках пути, в сердечной смуте», а также «жить, думать, чувствовать, любить, совершать открытия». Переносить все тяготы, возвышать дух, напоминать о мужестве и чести, о гордости и сострадании. «Слово поэта не должно быть простой записью дел человеческих, оно должно быть прочной опорой, помогающей человеку выстоять и победить». Так сказал Фолкнер. Мой любимый Блок писал: «Что такое поэт? Человек, который пишет стихами? Нет, конечно. Он называется поэтом не потому, что он пишет стихами, но он пишет стихами, то есть приводит в гармонию слова и звуки. Потому что он – сын гармонии, “поэт”». То, о чем сказали и Фолкнер, и Блок, для меня очень важно не только в поэзии, но и в жизни. «Слова поэта суть дела его».

 

7

Малая родина только называется малой. Малая родина – это самая большая родина человека. Это то святое место, где ты родился, впервые открыл глаза и увидел мир, это место, где был твой первый вдох и выдох. Дума о малой родине есть молитва человеческой жизни. Ведь где бы ты ни находился, твои мысли, как перелетные птицы, летят домой, в аул, на малую родину. Аул Гонода, где я родился и вырос, находится, как я говорил, у подножья Седло-горы, кажется, что он окружен ладонями скал, суровая нежность которых поражает своей неповторимой картиной. Впереди Седло-гора, вокруг аула горы, взглядывающие за плечо друг друга и ведущие тысячелетнюю беседу этой каменной страны. Если есть в мире какой-нибудь сад камней, красивее горского сада – вряд ли найдется. Камни… На вид твердые, жесткие, суровые. Но посмотришь на них в разное время – они разные: то плачут, то смеются, то разговаривают, то молчат. Чтобы понять язык камней, надо быть горцем, чтобы по-настоящему услышать музыку гор, чтобы понять их язык, надо быть и поэтом, и композитором, и художником одновременно. В детстве я восхищался цветами на камнях и скалах. Это была для меня великая тайна: как они пускают корни в камни и скалы, как они находят воду в них. Нежные цветы имели внутреннюю силу, которая заставляла их жить в вечной борьбе в поисках влаги жизни. Мне сейчас кажется, что это сила родины – малой родины, которая в душах наших больше родины большой. В саду скал и камней, под небом, упавшим на горы, у подножья Седло-горы прошли мои детство и юность. Седло-гора… Для меня это не гора, а весь мир. Она стоит напротив отцовского дома, и каждое утро смотрит мне в глаза, как великан, испытывающий мой дух. Седло-гора – это не гора, а вековые часы, определяющие земную жизнь людей: люди приходят и уходят, а Седло-гора как стояла, так и стоит, провожая и встречая новые и новые поколения. Удивительно и то, что по Седло-горе, вернее, по ее утесу, который называется «Мать и дочка», мы точно определяли сторону Мекки для свершения намаза, а сама Седло-гора является для меня, да для всех моих земляков-гонодинцев, горой сердца, души, судьбы и родины. Невозможно представить мир без Седло-горы. Я помню, как мы поднимались на нее с друзьями детства. Это очень опасное и требующее мужества путешествие мы совершали втайне от взрослых не оттого, что взрослые нам запрещали это делать, хотя и такое бывало, а для того, чтобы проверить себя, свой характер. Сначала надо было от аула довольно долго подниматься вверх. На пути – только одно удовольствие, родниковая вода, почти на каждом шагу. Дойдя до подножия горы, надо ее обойти, чтобы попасть на другую сторону, где есть тропа на Седло-гору. А тропа одна. По этой турьей тропе мы друг за другом поднимались наверх. Иногда приходилось подтягиваться, как на турнике, а турником были каменные балки. На это уходило почти полдня. Ну вот, всё позади… Мы – на Седло-горе. Ошеломляющая красота. Кажется, что как на ладони видна вся Авария и весь Дагестан, в ясную погоду в бинокль, говорят, видно Каспийское море. У нас тогда таких мощных биноклей не было, но наши глаза были полны удивления от открывшейся красоты, радости и счастья. На Седло-горе мы находили разноцветные родники, нам казалось, что они из семицветной радуги, постоянно светящейся над горой. Но со временем мы узнали, что это цвет глины и земли дают воде такое отражение. Как бы там ни было, в отражениях нашей памяти остались цветные родники, из которых мы пили эту радужную воду, холодную, вкусную и чистую.

Березовая роща у подножия Седло-горы. Я уже упоминал о ней, но не могу не вернуться вновь. Я приходил в березовую рощу в любое время суток. Березы были моими друзьями. Я читал им только что написанные стихи. Мне казалось, что они самые внимательные слушатели. По их реакции я угадывал, получились стихи или нет? Понравились они березам или нет? Если честно, то березы сами были великими стихами, а березовая роща – замечательной книгой, которую ты не только читаешь, но и дополняешь своими стихами. Возможно, поэтому все поэты писали о березах восторженно и красиво. Но лишь один Есенин сделал их живыми героями своей судьбы и любви, нет, не героями, а своими сестрами и любимыми женщинами. Раскрывающиеся зеленые листья берез, желтые падающие листья – они были не только философскими, но и жизненными явлениями. Понимать язык берез – это понимать язык поэзии. «Отговорила роща золотая / Березовым веселым языком…» Да, иногда веселым, иногда печальным, но языком поэзии и красоты. Я читал березам не только свои стихи, но и стихи великих поэтов. Мне казалось, что они не совсем довольны стихами, написанными о них. Потому что, написанные природой, они сами были лучшими стихами о своей красоте, которая спасет мир.

Детство ушло, юность прошла, молодость осталась позади, уже голова белым-бела… Но и сейчас, когда иду по березовой роще моего аула, у меня внутри горит зеленый огонек берез, душа отвечает их блеску, сердце измеряет время берез, они всегда дают мне зеленый свет. Живите, березы, дорогие мои вечные друзья. Я прихожу к вам, когда мне тяжело и когда хорошо; вы лечите мои раны, оставленные временами, вы даете мне вдохновение, усталому путнику земных дорог, а самое главное, вы еще не разучились слушать и понимать стихи. Спасибо вам, мои друзья: Гонодинские березы, Гунибские березы, Рязанские березы, Московские березы… Где бы вы ни росли, вы растете в душе моей. Где березы, там и родники. И они очень похожи друг на друга, чистотой, ясностью, красотой, утолением жажды, живым блеском. Если березы – зеленые свечи рощи, то родники – глаза их. Конечно, в горах люди больше любят родники. Ведь они встречают их, как кунаков, угощая неповторимо чистой, звенящей холодом водой. Родники, разбросанные по полям, лесам, оврагам – великие хозяева добра, которое природа раздает людям щедростью своей души. Недаром же человек состоит из девяноста процентов чистой воды, правда, порой может быть не чистой, а грязной. Но это другой разговор. Мне лично нравятся чистые родники и чистые люди. В них много общего.

В горах во все времена любили, ценили и берегли и чистоту, и родники. В каждом ауле были удивительные старики, ищущие родники, находящие, лечащие их, как врачи. Вот идет по лесу старик с молодыми людьми. Прислушивается к земле. Вдруг останавливается и говорит: «Здесь должен быть родник. Копайте». Молодые ребята начинают копать. Проходит немного времени – и в воздух бьет свежая струя нового родника, его струны начинают играть новую мелодию, а довольный старик идет дальше в поисках нового родника. Но он не забывает и об имеющихся, но замусоренных. Остановится, встанет на колени и начнет чистить родник, убирать вокруг все, что мешает роднику жить и сверкать, как зеркалу человеческой души. О мудрые, замечательные горские старики! Сколько в вас добра, тепла, человечности и любви. Вы сами – вечно бьющиеся в народном сердце родники. Без вас, как и без родников, невозможна горская жизнь. Вы философы гор, вершин, долин, скал, родников, речек и рек! Вы – мудрецы народа и неба! Вы – простые пророки аулов, видящие все наперед и не забывающие прошлого. Для меня вы – вершины и горы Дагестана, на которые трудно взойти. Если меня спросят, за что я люблю горы, одним из моих ответов будет: за то, что там живут замечательные, неповторимые, горские старики.

 

8

С чего начинается Родина? Родину мы зовем матерью, – значит, родина начинается с матери. Каждая мать – автор гимна нашей жизни, без нее нет ни музыки, ни слов. Недаром нас всю жизнь сопровождают колыбельные песни матери. В них мать – первый поэт для каждого человека. Эти песни – молитва матери за нас перед Всевышним, ее пожелания, чтобы мы были счастливы и здоровы. Самая красивая женщина в этом мире – это мама. Я помню свою маму молодой. Мне казалось, что, когда она радостна, с ее лица восходит солнце, и заходит, когда она в печали. Как жаль, что нам не удается вернуть матери даже самую малость того, что она нам дает. Прав поэт[2]: «Мне горько, мама, грустно, мама, / я – пленник глупой суеты, / и моего так в жизни мало / вниманья чувствовала ты». Неумолим бег времени. Не успеешь оглянуться, уже у самого виски в седине и голова белая. И поздно кладешь седую голову на материнские ладони. Время проходит, а стихи остаются: «И снова с поля Мать моя вернулась. / Свалила с плеч худых вязанку сена / и пот утерла высохшей рукой. / И показалось мне: движеньем этим / она с лица морщинистого стерла / усталость всей земли и всех уставших»[3].

В слове «мама» звучит высшая поэзия и великая музыка. Ведь вместе с жизнью она дает нам и молочный, родной язык, на котором мы говорим и чувствуем, любим и ненавидим, молимся и просим прощения. Мы живы, имея, зная материнский язык, в котором вкус и сладость материнского молока.

А отец? Кем был для меня отец, спросите вы. Отец – это скала, на которую мы всю жизнь опираемся спиной, защищая все: и мать, и родину и родной язык. Мой отец был простым горцем. Честным человеком, тружеником. Он чабанил в горах с четырнадцати лет. Шестьдесят лет на его плечи падал снег и лил дождь в горах. Он понимал не только язык людей, но и язык гор, вершин, родников и рек. В душе он был поэтом.

Всегда вспоминаю один случай. Мы с моим бесценным другом, великим аварским поэтом Омаргаджи Шахтамановым, навестили отца. Они с Шахтамановым сразу, с первых слов подружились. Много говорили, беседовали. Вдруг Шахтаманов сказал мне: «Юноша, давай почитаем отцу наши стихи». Мы это делали редко. «Давай», – сказал я. Омаргаджи прочел мощно, вдохновенно, просто замечательно. И я постарался не отстать. Отец внимательно нас послушал. Ничего не сказал. Встал. Ушел в другую комнату сакли. И вернулся. В руках он держал три книги, с которыми не расставался: Алигаджи из Инхо, Махмуд из Кахаб-росо, Гамзат Цадаса. «Я вижу, что поэты вы неплохие, но до этих вам далеко». Эти слова были встречены нашим с Шахтамановым гомерическим смехом, и мы были благодарны отцу за честность и высокое отношение к поэзии. Отец, как поэзию, любил правду. Еще помню: мне было лет пять. И я был в горах с отцом в летнее время. Я шел за ним как ягненок по очень узкой горной тропе. Я держался за руку отца. Внизу огромная пропасть. Упадешь – костей не соберешь. Я так задумался, что выпустил отцовскую руку. Отец сделал шаг вперед и обернулся. И так быстро схватил мою руку, что мне стало больно. Я посмотрел на его лицо. Оно было белее, чем снег на горных вершинах. Это был не только страх, – это была такая любовь, которую я не встречал никогда. Мне показалось, что, если бы я упал, отец спрыгнул бы в эту пропасть за мной. Как я жалею, что мало бывал у отца, не дослушал его рассказы, не провел с ним в горах достаточно времени, чтобы потом не жалеть. Когда ушел отец, с ним ушла огромная сила – скала, на которую опиралась моя жизнь и судьба. Нет! Я понял одну очень важную вещь: от отца ничего не надо, хватает лишь того, что он есть. На кладбище, за аулом – его могила. Мне кажется, что, когда я прихожу к нему, он говорит: «Ну, как ты там? Держись! Выше голову». Когда-то я написал такие строки: «Мы сохраним звук родимой речи, / Оставшись в скорби жить среди теней. / Иных уж нет, а те, увы, далече, / Но чем далече, тем они родней». Да: «И свет доброты – тот, что делал меня человеком, / И ныне, как прежде, сияя, идет от отца»[4].

 

9

Родители… Мои, родители моих родителей. Я рассказал здесь и о матери, и об отце. Теперь пришла пора рассказать о моей бабушке. Моя бабушка была великой женщиной. Она еще в молодости осталась без мужа и воспитала троих детей в самые страшные годы коллективизации, террора и Великой Отечественной войны. Она и потом не дала ни малейшего повода чем-нибудь очернить свое имя перед аулом и людьми. Быть верной, правдивой и смелой женщиной – это самое большое мужество, даже больше, чем мужество мужчин. Все мое детство прошло не только рядом, но и вместе с ней. Я вырос, слушая ее рассказы, сказки, стихи, пословицы и поговорки. Если во мне есть что-то хорошее, как в стихотворце, это от бабушки; плохое – от себя и других от мира сего.

Она очень гордилась тем, что я хорошо учусь. Даже хвасталась иногда по этому поводу. Однажды мне учитель несправедливо поставил одну-единственную двойку (я шел на золотую медаль, поэтому это было событием экстраординарным). Получилось это так. Я был старостой класса. Начался урок. Учитель спросил: «Где карта? – карты не было. – А где дежурный?» – спросил он. Не было и дежурного. «Тогда старосте я ставлю двойку», – сказал учитель и поставил ее в журнал. Я выбежал из класса и пошел к бабушке жаловаться. Она выслушала меня, успокоила. И мне стало легче, хотя, по сути, она ничего не сказала. Каково же было мое удивление, когда на следующем уроке узнал, что учитель переписал страницу в журнале, убрав мою двойку, и, спросив домашнее задание, поставил мне пятерку. Потом я узнал, в чем дело. Учитель этот жил недалеко от бабушки. Она весь день прождала его около его дома. Тот где-то задержался и возвращался поздно. Бабушка моя, увидев его, подняла свою клюку и погналась за ним. И, ударяя его клюкой, кричала: «За что поставил двойку внуку моему!» Учитель, убегая от нее, обещал: «Исправлю, исправлю, Бога ради, успокойся». Бабушка ему поверила и отстала от него. И он сдержал слово. Вот такая была бабушка. Я посвятил ей стихи.

Нету моей бабушки, нету!
На ее могиле выросли травы,
Над ее могилой висит звезда,
А я, хлебнувший земной отравы,
К ней опоздал.
Уже навсегда нету моей бабушки, нету!
Она до сих пор стоит передо мной,
Величайшей битвы со злом ветеран,
Высвечивая, как рентгеном, мой путь земной,
Излечивая меня от душевных ран.
Нету моей бабушки. Нету!
Только этим, наверное, она не права,
В остальном упрекнуть невозможно ее.
И шумит на ее могиле трава,
Словно осиротевшее сердце мое.
Нету моей бабушки, нету[5].

 

10

Когда-то Олег Чухонцев написал: «Вчера я мимо школы проходил <…> и разрыдался». Недавно в моей родной гонодинской школе отмечали мой юбилей. И я заплакал. Маленькие дети так хорошо читали мои стихи, что я думал: неужели я их написал. Удивительное дело, сколько бы лет ты ни прожил в больших городах, даже когда они становятся тебе в какой-то степени родными, ты все время путаешь то улицы, то переулки, то станции метро, то номера автобусов, когда со временем к ним возвращаешься. В родном ауле ничего не забывается. Душа и босые ноги твоего детства оставляют там вечные, незабываемые следы. Я могу, находясь где угодно, закрыв глаза нарисовать карту моего аула. Я помню, где какая тропинка, дерево, камень, родник, плод какого дикого дерева слаще; в каком ущелье, какое птичье гнездо, куда падает тень от улетающего орла, какие птицы поют, когда и в каком лесу, где подъем и где спуск, где поворот налево или направо. И никогда не ошибаюсь.

Школа… Моя родная школа. Мои дорогие учителя. Я всех вас помню. Я никогда вас не забывал. Я очень благодарен моим учителям по литературе. Но я буду несправедлив, если не скажу, что и по другим предметам у меня тоже были замечательные учителя. Сейчас тех моих учителей осталось в школе мало. Они ушли в мир иной. Но все они остались в моем сердце. Они пересказывали нам великие книги мировой литературы, по ходу повествования переводя их на родной аварский, поскольку мы тогда еще не так хорошо знали русский язык. А в конце каждого урока оставляли время для чтения какой-нибудь интересной книги. Это и от них тоже перешла ко мне любовь к книге. Иногда они устраивали нам уроки на природе. Это было незабываемо! Особенно осенью, когда все вокруг было так красиво. И мы писали сочинения об этой красоте. Жаль, что сейчас почти нет таких учителей, которые любили бы детей как своих и жили их жизнью. К сожалению, ныне появились учителя, не любящие детей, и врачи, не любящие больных. Поэтому мы и живем в больном времени. Как говорил Расул Гамзатов, «…разве можно быть здоровым в этом больном времени?..»

Сегодня нашей старой доброй школы уже нет. Есть новая: просторная, современная школа. И учеба другая, и учителя другие. Ну да ладно. Дай Бог им здоровья… Вместе со школой нас воспитывал и горский годекан. Годекан – это центральное место в ауле, где собирались мужчины и обсуждали все, что происходит в мире. Центральными фигурами годекана были седобородые старики. Они сидели в ряд в горских шубах и папахах. Годекан был для нас школой после школы. Никто не мог бегать-прыгать по годекану, шуметь рядом со стариками, вести себя неприлично там, где есть взрослые. Это считалось большим позором. Да никто из стариков не дал бы тебе вести себя плохо. Подозвал бы и надрал уши или дал бы хороший подзатыльник. Годекан – это горская академия воспитания людей, где академики – старики. Они знали о каждом все: чей сын, чем занимается, как себя ведет. Старики относились ко всем детям как к своим, не различая, кто чей. И воспитывали одинаково справедливо. Камни горского годекана помнят и позор, и триумф аульских ребят: от всевидящего ока горского годекана не мог бы скрыться никто. Честь, совесть, достоинство, человечность, добро, уважение, любовь, верность, преданность, настоящая дружба, вековое куначество, ответственность за каждый поступок – вот главные статьи «конституции» горского годекана. И имя, которое сыну давали родители, закреплял или менял на героическую или позорную кличку горский годекан. И впоследствии за человеком на всю жизнь закреплялось лишь имя, утвержденное стариками на годекане. О, как нелегка была учеба в этой академии! У билета, который тебе доставался на экзамене, был один-единственный ответ: быть человеком, не позорить имя отца, аула и рода своего. Старики в горах были мудрецами и философами. Они, заглянув в будущее, могли дать точную оценку твоей жизни и судьбе. И, можно сказать, никогда не ошибались. Поэтому старики и горы – мои вечные учителя: «Лихие странствия изведав, / Вела домой твоя стезя. / Ты слышишь, Магомед Ахмедов, / Тебя приветствуют друзья! / Не нарушал законы дедов, / и клятв священных, дорогих, / Ты слышишь, Магомед Ахмедов, / Стреляют в честь тебя враги![6]»

 

11

Я начал писать стихи очень рано, еще в школьные годы. И вдруг оказалось, что стихотворение «Умирает горный тур», написанное мной в четырнадцать лет, стало не только народной песней, которую поют уже полвека, но и предвидением судьбы поэта – моей собственной судьбы. Оно не переведено еще на русский язык. Подстрочник такой: «Прыгая по горному ущелью, бежит горный тур, а охотник снова и снова целится в него. Выстрел… Раздался стон. Умирает красота, вонзается в нежное сердце злая свинцовая пуля. Умирает горный тур, на камни пролив слезы и губами прильнув к роднику, за всю жизнь не утолившему жажды. <…> Встает перед глазами сакля горского аула, свинцовая пуля в поэта летит. Не пуля ли, которая Убила Махмуда, в тура попала; не сердце ли Магдилава в груди у охотника? Что же это за диво? Почему на тропе жизни под вечным держат прицелом талант и красоту?» Махмуд – гениальный аварский поэт – был убит выстрелом в голову сзади, когда после ссоры уходил от друга своего. Магдилав – друг и убийца Махмуда.

Удивительно, что я еще мальчишкой почувствовал какую-то непонятную связь между убийством поэта и злым выстрелом охотника, который лишил мир красоты. Вопрос, который я задал себе в юности: «Почему под прицелом держат талант и красоту?» – оказался вечным вопросом. На него я до сих пор ищу ответ. Я послал эти стихи в редакцию альманаха «Дружба» на аварском языке. Там на них случайно наткнулась неповторимая народная поэтесса Фазу Алиева, которая, прочитав их, вбежала в кабинет редактора с криком: «Срочно надо печатать!» И они были напечатаны. Скоро композитор написал мелодию на эти стихи, и они стали народной песней. С этого дня Фазу Алиева стала моим учителем, другом – настоящим другом. В самые тяжелые дни я шел к ней, и она всегда находила для меня место в своем сердце, она была мужественнее многих мужчин, когда надо было защитить поэзию, судьбу и мою творческую биографию. Ее творческое поведение было и остается для меня безупречным. В молодости я был очень неудобным для окружающих меня людей человеком. Мне казалось, что важнее стихов в жизни вообще ничего нет. И что хорошо написанные стихи дают тебе право говорить миру только правду, что истина – в поэзии. Поэтому я мог в любой час суток прийти к Фазу, Шахтаманову или Абасилу с новыми стихами и прочитать их. Они всегда были ко мне внимательны, поддерживали и не обвиняли в бестактности, хотя сейчас я понимаю, что не всегда вел себя хорошо. Но дружба, как сказал Светлов, понятие круглосуточное. Однажды в Переделкино, часов в двенадцать ночи я пришел к Фазу с новой тетрадью стихов… и до утра читал их. Она не смокнув глаз слушала меня. Я ушел, забыв у нее тетрадь. На следующее утро она очень рано появилась у меня с этой тетрадью и сказала: «Я представила, что потеряла эту тетрадь, что этих стихов нет. И мне стало страшно. Поэтому я пришла вернуть их тебе». Вот какое чистое, честное, человеческое, поэтическое, истинное, лишенное зависти было отношение великих поэтов не только к себе, но и к другим пишущим. Сейчас, когда с нами нет ни Расула, ни Фазу, ни Омаргаджи Шахтаманова, ни Магомеда Абасила, я чувствую себя одиноким и непонятым и стою на ветру эпохи перемен, как сирота, просящий людей послушать стихи. А люди проходят мимо. Им дела нет до поэзии, они заняты своими мирскими заботами. И стихи, посвященные им, приходится читать ветру эпохи перемен.

 

12

Какие были раньше молодые поэты! Как они любили поэзию и собратьев-поэтов! Как они были верны слову и дружбе! Я помню, лет тридцать тому назад, приехал ко мне в Дом творчества «Малеевка» молодой, красивый, двадцатидвухлетний Магомед Гамзаев со своими стихами. Дело было зимой. Он впервые был в Москве, а из Москвы приехал в Малеевку. Он ехал через зимний холодный лес и заблудился. Чуть было не замерз, но случайный прохожий показал ему дорогу. Поэтому легко представить мое удивление, когда ночью на пороге моего номера появился Магомед. Он принес с собой горское сушеное мясо, бузу и аульский хлеб. Нам негде было сварить мясо, но мы нашли выход: сварили его в кофейнике. Разлили бузу, отломили хлеб, закусывали мясом и читали его ясные, свежие, как глоток воды из горного родника, прекрасные стихи на прекрасном аварском языке. Это было поэтическое и человеческое счастье. С тех пор много утекло воды, но ощущение молодости, темперамента, чистоты в его стихах всегда для меня связаны с теми днями и ночами, которые мы провели вдалеке от малой родины, под шум сосен, в заснеженном Доме творчестве «Малеевка». Этот поступок молодого поэта, в то время, когда я находился далеко от родных мест, дал мне уверенность, что настоящие поэты и настоящая поэзия всегда были и будут личностным явлением, мужественным делом и святым понятием. Как дерево держат корни, так и поэзию держат вера, честь и достоинство. Именно это Магомед Гамзаев впоследствии доказывал всей своей поэтической судьбой. Николай Тихонов написал когда-то об Эффенди Капиеве: «Его книга стихов называется “Резьба по камню”. Это название неслучайно. Стихи каждой страны как бы впитывают в себя особенности родной природы, и горская природа, суровая, цельная, многоузорная, природа воина и певца, целиком отражена в этих стихах. Песни дагестанских певцов – не простой перевод. В этих песнях сохранено все своеобразие “скромных каменщиков стиха”, но сам Эффенди, друг, переводчик, поэт, как бы заново воссоздает на русском языке всю сложность лирики, порожденной одиноким вдохновением Батырая или сдержанным воплем гениального Махмуда, посылающего песню из глубины Карпат в глубину аварии к девушке по имени Мариам. Есть что-то глубоко чарующее и влекущее в характере этой поэзии, такой сжатой, глубокой и человечной. И судьбы певцов трагичны, как большие человеческие судьбы. Одинокий на заброшенном под облака хуторе, Батырай, прислушивающийся к треску дров в очаге долгими зимними ночами, мятущийся, гонимый страстью Махмуд, неизвестный автор песни о Хочбаре, песни о мстителе – они настоящие представители непреклонного племени поэтов, передающих поколениям правду жизни, правду искусства». Ведь совсем молодым поэтом Э. Капиев стоял у истоков дагестанской советской литературы, но никому в голову не придет назвать его начинающим, молодым поэтом. Мне кажется, что он с первой написанной строки стал классиком, вся жизнь его прошла, объясняя чудо рождения поэта и его песни. «Ведь песня, зачатая не в сердце, а в голове, рождается мертвой, на позор поэта, и не звучит», – сказал Эффенди. Об этом мы говорили с молодым поэтом Магомедом Гамзаевым в зимнем лесу «Малеевки». С тех пор прошло много времени, – и Магомед стал народным поэтом Дагестана, стихи и проза которого любимы народом. И я этому очень рад.

Меня поражает один малоизвестный рассказ Э. Капиева о Махмуде из Кахаб-Росо: «Жил в Аварии великий поэт Махмуд из Бетль-Кахаб-Росо. Ему наскучила жизнь, потому что не было в той жизни удачи, и пустые, холодные стены ее никогда не отражали солнца. Вдохновение ушло от поэта. Уже давно не звучал вечерами его чунгур на площади аула, уже давно перестали друзья откликаться на зов его сердца. Тогда он отчаялся… Слава живого поэта – не слава героя. Она подобна костру, пламя которого надо все время питать и поддерживать, иначе оно перестанет озарять лицо. Горе тому, чьи запасы хвороста быстро иссякли и кто пытается разжечь огонь сырыми поленьями. Но горе и тому, кто после первых же неудач теряет терпение и в отчаянии разрушает дымящийся костер. Дым не страшен. Если жару достаточно, – имей лишь волю, и костер запылает рано или поздно. Махмуд был мудр, но молод. Спрятав свой чунгур в дальний угол опустевшей сакли, он оседлал коня и опоясался отцовским мечом. “Кровь моя жаждет мести, – сказал он, прощаясь, возлюбленной. – Говорят, что в Загорье живут особые злые люди, у которых душа враждебна нашей душе. Я поспорю с ними! Быть может, во вражде и в мести, на испытанной дороге отцов я найду свое вдохновение и счастье? Как знать!” Дорога в Загорье длинна, дорога в Загорье безлунна, и на каждом шагу там подстерегают путника коварства. Чужие овраги таят не зарытые кости храбрецов, чужие орлы парят над узкой тропой героя, чужие звезды с неба следят за незваным гостем, как очи недруга. Махмуд был молод и зол. Сидя на своем несравненном скакуне и надвинув папаху на брови, он думал о том, как отомстить теперь первому встречному за свои неудачи. “Я беден, – думал он, – костер моей славы угас. Остались дымящиеся головешки, которые никого уже не греют, и даже вершинные ветры Аварии не способны вновь раздуть мое пламя. Люди говорят: это потому, что он трус и что огонь вдохновения высекается ударами меча о неверную грудь. Хо, тогда посмотрим!” Стояла осень. Желтым песком осыпались высокие горы. Махмуд вспоминал о грузинском золоте. Вставало утро. Нежным румянцем покрывались груди летящих птиц. Махмуд вспомнил о грузинских шелках, в которые хотел бы одеть свою возлюбленную. Вставали туманы. Росистые травы качались на ветру. Махмуд вспоминал рассказы односельчан о встречах с грузинами и спешил поскорее увидеть Цоорскую долину, где было самое большое и кровопролитное побоище. Там, по обычаям отцов, он должен был обнажить меч и дать клятву, что не вернется обратно, покуда на острие меча как камень не затвердеет вражеская кровь. “Я буду смертельно ненавидеть гяуров и отомщу за все!” – думал поэт. Вставали туманы, и уже начинались чужие земли. Дорога становилась уже, травы сочней. Странное чувство пресекло внезапно думы Махмуда. Он огляделся. Перед ним, в ту же сторону, что и Махмуд, по тропе шел человек, напевая. Он был стар – очевидно, охотник. Поэт придержал коня, ибо нехорошо без предупреждения обгонять на тропе старого путника. Но старик не обернулся. Он шел, увлеченный своей песней, и Махмуд напрасно ждал ее конца. А тропа становилась все уже и уже. Вскоре поэт был вынужден следовать за стариком, потому что разойтись на тропе стало невозможно. Он решил ждать ближайшей низины. Следуя за стариком, Махмуд вначале невольно слушал его песню, а странное чувство в его груди все росло. Оно не было страхом – Махмуд был отважен. Оно не было досадой – Махмуд был сдержан. Оно не было сожалением – Махмуд был горд и решителен. Может быть, это было удивление? Сбоку в овражке журчал ручеек. На далеких скалах отражалось солнце. Было утро. Человек пел. И вдруг показалось Махмуду, что он не не может, а не хочет пройти мимо этой песни. Она была выше, значительнее его дум. Она была причиной его странной внезапной тревоги, и он, отпустив поводья своего коня, наклонился вперед. Да, не может человек пройти мимо песни и мимо поэта. Самые горькие, отчаянные, трагические, беспросветные и печальные годы песни делают легкими и высокими. А горские песни сложены из стихов поэтов гор – поэтому они сами, как горы».

 

13

Я люблю мысленные беседы с поэтами. Они дают мне тайную силу, укрепляют поэтическую веру, хранят в чистоте поэтическое и человеческое поведение. Внутренняя беседа с каждым великим поэтом – это незаменимые правила творческой биографии, духовная конституция твоей жизни и ощущение сладости материнского молока в языке, на котором пишет поэт. Мамуд из Кахаб-Росо… Его называли и аварским Пушкиным, и Кавказским Блоком, и гениальным лириком. Махмуд из Кахаб-Росо – колыбельная песня аварского народа, безрадостный и пленительный вздох любви, чудное мгновение поэзии. Поэт, на чьем пандуре звучат струны любви и плача, море страсти, источник поэтического аварского языка. Поэт говорящего сердца, кипящих страстей, горькой судьбы, ставшей повестью и вестью для народа. Поэт любви, ставшей местью и наказанием самому себе. Поэт, находивший счастье в своем несчастье, радость в своей печали, свободу в своем горе и неволе. В маленьком рассказе Капиева о Махмуде мы видим мятущуюся душу, которая не знает, что делать с этим несправедливым к ней миром. И здесь действенный выход – не золото, не богатство, а песня. Он был на земле поэтом любви и погиб за эту любовь. В очаге горцев всегда останется огонь песен Махмуда, которым они согревались и согреваются столетиями. Махмуд – поэт, чья песня о любви отвечает на любой вопрос жизни, – а это дано лишь избранным: «Мой вздох, молящийся о тебе, / На небесах не оставил места облакам. / Слезы глаз моих, плачущих о тебе, / Превратились в ручьи и реки, о которых знает народ»[7]. Вряд ли в мире появится переводчик, который смог бы перевести Махмуда с аварского так, как написал Махмуд. Одному Эффенди Капиеву удалось приблизиться к нему, когда переводил «Мариам». Поэтому русский текст Капиева можно спеть под аварскую мелодию на пандуре Махмуда, хотя здесь разные формы стихосложения. Но талант есть талант, и для него закон не писан. Лирическая поэзия впитывает в себя то, что является главным, основным в жизни. Корневая система лирики уходит в мир многогранных чувств, радужное сияние которого оживляет не только душу самого поэта или лирического героя, но и саму суть языка, на котором написаны стихи. У лирической поэзии один всемирный язык – язык сердца и души человека, понятный всем людям, говорящим на разных языках, может быть, и не нуждающимся в переводчиках. «Поэт поэта узнает по голосу», – сказал Сулейман Стальский Николаю Тихонову. А, если это еще и голос поэта в первоначальном значении этого слова, по этому голосу его узнает и признает каждая любящая и страдающая душа, которая ждет лекарственного смысла слова, сказанного поэтом. И поэтому вылечивающий его боль и прибавляющий радость любви к его одинокой душе, жаждущей сиюминутного и вечного избавления от одиночества с помощью поэта, его голоса, его слова. Александр Блок вывел формулу для самого себя и для всех поэтов: «Простим угрюмство – разве это / Сокрытый двигатель его? / Он весь – дитя добра и света, / Он весь – свободы торжество!» Лирическая поэзия – не только «дитя добра и света», но и дитя печали и радости, не только «свободы торжество», но иногда и темница, и одиночная камера великих поэтов. По-моему, величие поэта определяют по степени его лиричности, и даже в могучем эпическом даре, как у Гомера, без лиричности не обходится. Лиричность – это поэтичность, когда поэт одевает в слова свое дыхание, вдох и выдох, биение сердца, свет души и глаз. Поэтому мы и благодарим поэзию за соучастие в нашей жизни, за причастность ее к судьбе. Поэтому для меня поэзия – это «Ваше Лиричество»! Не успел это написать, как вспомнил рассказ Глеба Горбовского о встрече с Анной Ахматовой. Когда молодой Глеб произнес монолог о самой Ахматовой, как «о человеке-экспонате из другой эпохи», о классике, завершившей восхождение на Олимп, Ахматова закричала не в ужасе и даже не возмущенно, а вот именно – убежденно, со знанием дела и одновременно как бы заклиная: «Гомер! Го-мер-р! Бесплотный, легендарный! Вот кто поэт! Го-мер, – сделав вздох, продлила на выдохе, – Гомер-р… Вот! А мы все люди. Привычные человеки. Живые или проживающие. Поэт – звук, бестелесная музыка, звучащая легенда! Свобода… А мы… – И, подумав: А мы – это мы». Замечательный отрывок из воспоминаний Глеба Горбовского. Так что у поэзии есть еще один высший чин: «Ее Гомеричество поэзия». Но, Ваше Лиричество и Ее Гомеричество поэзии спасают нас в равной степени, от бездушной, скучной, однообразной, никчемной и ничтожной жизни. Поэзия – это спасение души!

 

14

Страна, где правители боятся поэзии и поэтов, – быть может, и великая, но, несомненно, несчастная страна. Как же должен быть велик этот страх, если поэтов убивают за стихи? Ведь, несомненно, правители понимали, чего хотят люди и для чего пишутся бессмертные стихи. Поэты – послы бессмертия между Родиной и Государством. К Родине у них только любовь, может быть, странная, как сказал Лермонтов, но любовь. А Государство – вечный их соперник, где правители воюют с поэтами. Если взять даже дагестанских поэтов-классиков, смотрите, каковы их судьбы. Батыраю запретили петь: если спел песню, то должен был отдать штраф – быка. Ирчи Казака преследовали, измучили, отправили в Сибирь и убили. До сих пор неизвестно, где его могила. Саиду Кочхюрскому выкололи глаза, чтобы он не смог смотреть на красоту этого мира. Етим Эмин умер в подвале, измученный болезнью. Анхил Марин зашили губы за дерзость песен ее. Эльдарилава отравили ядом на свадьбе, а гениального Махмуда убили выстрелом в спину в доме его друга. Какие трагические судьбы! Какие великие имена! Это только дагестанцы. А Пушкин! А Лермонтов! И тысячи восточных и западных поэтов-певцов, убитых государством и правителями, до сих пор смотрят на нас через века мужественно и величественно, честно, спася наши души от полного уничтожения всеми правителями.

…Вспомнил один эпизод из жизни. Николай Гумилев в свое время был под запретом. Мы знали, что он был арестован по подозрению в контрреволюционном заговоре и потом расстрелян. Нам нравилась история о том, что, когда его вели на расстрел, он вел себя очень мужественно, сказав, что здесь нет поэта Гумилева, а есть офицер Гумилев. Офицер Гумилев погиб, как поэт. Поэт Гумилев погиб, как офицер. И вот начали печатать и издавать стихи Гумилева в годы перестройки. Мы с моим другом, тогда еще молодым поэтом, Магомедом Гамзаевым ночевали на берегу Каспия, в доме друзей на улице Морская, 2 и пировали. Утром, когда проснулся, невозможно было поднять голову, казалось, если шевельнусь, она развалится на части. Казалось, что болит не только голова, но и душа, и тело. Я еле-еле поднялся на ноги и подошел к окну. За окном шумел Каспий; волны бились о берег, но они не могли вылечить больную голову. И надо же, на окне лежал номер журнала «Смена» с подборкой стихов Гумилева. И я начал читать вслух, на весь дом: «Застонал от сна дурного / И проснулся, тяжко скорбя: / Снилось мне – ты любишь другого / И что он обидел тебя». Это было первое стихотворение, за ним шли «Заблудившийся трамвай», «Шестое чувство» и другие стихи Гумилева. Я читал, а рядом стоял молодой Гамзаев, похожий, как говорил Омар-Гаджи Шахтаманов, на Миху Лермонтова. Из комнат выходили друзья и слушали. Я прочел всю подборку вслух. О Боже! Куда ушло бессилие! Мне показалось, что я стал силачом, богатырем, что я могу перевернуть этот мир. Сила поэзии заставляет человека стать сильнее, мужественнее, выше. Эта же сила делает его добрее и человечнее. Спасибо Гумилеву, – спасибо поэтам за это чудо исцеления души и тела словом, великим словом поэзии и молитвы.

 

15

Многие аульские старики похожи на поэтов. Они острословы. Скажут слово и попадают сразу в цель. Недавно на годекане старика спросили: «Как ты смотришь на правителей?» Он ответил: «Закрытыми глазами, чтобы не видеть их». Вот до чего довели народ. Когда государство становится врагом поэтов, то оно будет жить недолго. Сто лет тому назад Игорь Северянин написал стихотворение «Поэза Правительству»:

Правительство, когда не чтит поэта
Великого, не чтит себя само
И на себя накладывает вето
К признанию и срамное клеймо.

Правительство, зовущее в строй армий
Художника, под пушку и ружье,
Напоминает повесть о жандарме,
Предавшем палачу дитя свое.

Правительство, лишившее субсидий
Писателя, вошедшего в нужду,
Себя являет в непристойном виде
И вызывает в нем к себе вражду.

Правительство, грозящее цензурой
Мыслителю, должно позорно пасть
Так, отчеканив яркий ямб цезурой,
Я хлестко отчеканиваю власть.

А общество, смотрящее спокойно
На притесненье гениев своих,
Вандального правительства достойно,
И не мечтать ему о днях иных…

На дворе двадцать первый век. Стихи Северянина звучат так, как будто написаны сегодня. Никогда, наверное, не было столь огромной пропасти между поэтом и государством, как в наши дни, и подлее не было времени для поэзии и поэтов. Поэтому и я смотрю на правителей закрытыми глазами, чтобы не видеть их.

 

16

Внутренняя музыка, ее звучание рождает слово поэта. А матерью слова поэтического является душа. «Мой друг, Отчизне посвятим / Души прекрасные порывы…» И порывы, и бури, и шторм, и девятый вал на море души становятся творческим импульсом поэта, определяющим его личность, характер и роль в этом мире. Человека, которому дан от Бога талант, чтобы выразить и показать то, что отличает его от многих других. Вот и Николай Рубцов однажды написал: «Я слышу печальные звуки, / Которых не слышит никто...» Гармония звуков, взаимосвязь слов создают особый ритм, а ритм – это сердце стиха, от которого зависит сама жизнь поэзии и поэта. Внутренняя необходимость высказаться порождает внутреннюю музыку, и она становится поэтическим словом, молитвой благодарности Всевышнему за жизнь во всех ее проявлениях. Музыка жизни, звучащая внутри поэта, – есть дар Всевышнего. Она ниспослана ему, чтобы поэт вернул свой долг миру, людям, Родине, матери, любимой, другу и врагу, используя ее святое назначение. Если поэт предал слово и музыку Всевышнего, он уйдет из поэзии раз и навсегда. Выбор всегда однозначен: ты либо с Богом, либо с сатаной. «Тот, у кого нет музыки в душе, / Кого не тронут сладкие созвучья, / Способен на грабеж, измены, хитрость», – писал Шекспир. А Гумилев был еще более категоричен: «Разрушающий будет раздавлен, / Опрокинут обломками плит, / И, Всевидящим Богом оставлен, / Он о муке своей возопит». Не дай Бог такой участи!

 

17

Да простят меня люди, считающие иначе! Хотя женщины – сами по себе – поэзия, сама поэзия – не женское дело. Об этом говорит и вся история поэзии. Среди огромного количества женщин, считавших себя даже не поэтессами, а поэтами, в мировой литературе для меня лично остались бессмертными американка Эмили Дикинсон, чилийка Габриэла Мистраль, великие русские поэты Ахматова, Цветаева, Ахмадулина. На вершине дагестанской поэзии Анхил Марин, Щаза из Куркли, Фазу Алиева. Есть, конечно, и другие известные имена, которые звучали и звучат в разные времена, но они, по моему мнению, – то светятся, то гаснут и не излучают того вечного света, необходимого для бессмертия. Но надо быть честным до конца. Иногда поэтессы бывают откровеннее, их строки «обнаженней», чем у поэтов. Да, они открывают в себе какие-то неведомые тайны, но эти тайны, на мой взгляд, не так глубоки, чтобы всю жизнь восхищаться ими. И все же… Для меня Анна Андреевна Ахматова – великий поэт. Именно она дала ответ на мой вопрос о поэтессах: «Могла ли Биче, словно Дант, творить, / Или Лаура жар любви восславить? / Я научила женщин говорить… / Но, Боже, как их замолчать заставить!»

 

18

Я всегда любил и люблю вопросительный знак. Он задумчив, глубок и полон новой тайны. А восклицательный знак кричит, орет и себя показывает. Мой любимый французский писатель Оноре де Бальзак (кстати, меня в Литературном институте называли друзья «де Бальзак» за внешнее сходство, и это обязывало меня хорошо знать творчество Бальзака) сказал: «Ключом ко всякой науке является вопросительный знак». Мне кажется, что для поэзии тоже вопросительный знак имеет огромное значение, ведь им обозначаются все вопросы, на которые ты ищешь ответы. Неважно, найдешь ты ответ или нет, но важно задавать миру, себе, своему времени, судьбе и жизни свои вопросы. Если ты не нашел ответа, то, может, его найдет идущий за тобою вослед. И самым главным до сих пор остается Гамлетовский вопрос: «Быть или не быть?»

 

19

Насими писал: «Во рту поэта спрятан ключ от сокровищницы». Этот ключ открывает тайны языка поэта, этот тайный язык служит Божьему дару поэта и доступен тем, кто способен понимать его как азбуку таланта, как ноты музыки великой. Надо знать, что поэзия познается только поэтическими открытиями ее тайн, то есть знанием тайнописи слова и его музыкального звучания. Великий Руми так говорил о суфиях, а суфии – это поэты и влюбленные: «Без вина пьян, без еды сыт, обезумевший, забывший о еде и сне; король, одевший простую одежду; клад в развалинах; не из воздуха и не из земли, не из огня и не из воды; безбрежное море. Он обладает сотней лун и солнц. Мудрость его взята не из книг, истина сделала его мудрым». Это определение суфия выражает путь и суть истинного поэта. Понимание поэта зависит от опыта и озарения времени и читателя в нем.

 

20

Народный поэт Дагестана, мудрец и чеканщик лакского поэтического слова Юсуп Хаппалаев рассказывал: «Однажды я прочитал Эффенди Капиеву свое лирическое стихотворение (будучи еще молодым начинающим поэтом). Внимательно послушав, Эффенди заметил, что оно отличается многословием, вычурностью выражений. А будь я влюбленным или ювелиром, я не был бы так щедр на слова, ибо любовь и без слов прекрасна, а ювелир дорожит каждой крупицей золота. Поэт должен совместить в себе качества обоих: он должен, как влюбленный, бережно обращаться с сердцем и, как ювелир, дорожить золотом поэтического слова. Самое ценное в жизни – краткость. Чем точнее выражается чувство, мысль поэта, тем короче, ярче его стих. Это давно известная истина», – сказал Эффенди. «Подумай сам, – говорил Эффенди, – разве настоящий крестьянин оставит хоть клочок земли невспаханным в поле? Разве он, увидев хоть одно зерно на поверхности, пройдет мимо него, не опустив его в землю? Мы тоже своего рода крестьяне-труженики, в душе читателей из наших слов должен взрасти урожай доброты, отваги, любви или ненависти. А чтобы растить такие урожаи, каким честным и отважным должен быть землепашец! Какими добрыми должны быть его семена! И как он должен уметь выращивать слово». Капиев есть Капиев. Очень важно для меня да и для всей дагестанской поэзии слова. В них суть всей дагестанской поэзии.

 

21

Часто, шагая по залитой светом вечерней Махачкале, я повторяю про себя стихи незабвенного Расула Гамзатова, великого поэта Дагестана, певца горной столицы у моря: «В домах горожане уснули, / Погасли огни в горсаду. / Читая названия улиц, / Я городом сонным иду. / Я имя “Махач Дахадаев” / Прочел на углу за стеной, / И вздыбилась лошадь гнедая – / Стальной военком предо мной. / В атаку за город он скачет, / И город, который не сдал, / Овеянный славой Махача, / Не городом – крепостью стал»[8].

Махачкала – крепость нашей души, песня дагестанских поэтов! Махачкала – столица нашей юности, молодости, зрелости… Махачкала – столица нашего родного Дагестана! У нее так много разных достоинств. Но для меня бесценно то, что наша Махачкала – город поэзии и поэтов. Таким он был всегда, таким он и останется. Перефразируя французов, можно сказать: «Поэты Дагестана рождаются в горах, а умирают в Махачкале». Они уходят из жизни, чтобы превратиться в названия улиц родного города и зажить новой бессмертной жизнью. Я иду по проспекту Расула Гамзатова, сворачиваю на улицу Сулеймана Стальского, затем по улице Гамзата Цадасы поднимаюсь на улицу Батырая и дальше – на улицу Ирчи Казака… Я брожу по улицам Махмуда, Етим Эмина, Эффенди Капиева и других поэтов. Махачкалинские улицы… В их названиях – история дагестанской литературы. Великие и бессмертные имена! Приехавший к нам в гости на Дни Белых журавлей народный поэт Чувашии Валерий Тургай воскликнул: «Был в Париже, видел Лондон, но туда больше не хочу… Хочу в Махачкалу!» И это чувство было созвучно многим гостям литературного праздника. Вслед за классиком хочется воскликнуть: Махачкала!.. Как много в этом звуке… Для каждого дагестанца, какой бы ни был он национальности, для каждого гостя, хоть единожды побывавшего в нашем приморском городе, Махачкала – поэтический город, который пишет свою романтическую поэму, который все прекраснее с каждым днем. Новые проспекты, скверы, площади как новые главы этой замечательной книги, которую мы бережно прочтем сами и передадим будущим поколениям. Когда я шагаю по Махачкале, в душе моей невольно рождаются строки, посвященные любимому городу:

Махачкала, – мне тихо шепчет море,
Махачкала, – поют вершины мне.
Здесь, будто воплощенная история,
Застыл Махач на боевом коне.

Сверкает здесь народов разных радуга,
И после бури даль опять светла.
Притягивает взор и сердце радует –
Гостеприимная Махачкала!

Симфония моя многоязычная,
Ты – горной моей родины душа:
Храня ее адаты и обычаи,
Ты устремляешь в будущее шаг.

Столица дорогая и любимая,
Под сенью дагестанского орла
Паришь ты, нашей верою хранимая,
Над Каспием раскинув два крыла[9].

 

22

И немного об исторической памяти. Гуниб… Краса и гордость Дагестана. Я в стихах его назвал столицей красоты Дагестана. Еще в начале ХХ века Велимир Хлебников – легендарный поэт, который называл себя председателем земного шара, ясновидец, чудотворец русского слова, назвавший Русь поцелуем на морозе, написал: «Могилы вольности Гергебиль и Гуниб». Гуниб… С колыбели помню великие строчки из народных песен: «И небо упало на скалы Гуниба», «Гуниб – гранитная твердыня, и защищал его Шамиль». Я с детства люблю Гуниб, как и свой аул Гонода. «Я из Гунибского района», – говорю я с гордостью. В Гунибе находятся «Ворота имени имама Шамиля». Здесь был последний бой и перемирие Кавказской войны. Здесь перед последним боем молился Шамиль. Здесь он сложил оружие и был увезен из Дагестана, чтобы навечно остаться в Дагестане. Не дай Аллах, чтобы перед нами закрылись ворота Шамиля. Люблю Гуниб… Люблю его березы, водопады, скалы, небо. «Где бы гром ни гремел, дождь падает на Гуниб», – это тоже народное выражение.

Гуниб – родина героев. Их знает весь Дагестан. А именем Героя Советского Союза, подводника Магомеда Гаджиева на Севере назван город Гаджиево. Гуниб – родина тружеников, землепашцев, каменщиков, певцов и поэтов. Гуниб, сам по себе, как поэт, и каждый поэт посвящает ему свои стихи. Особенно много их у Расула Гамзатова. Еще в тридцатые годы прошлого века Николай Тихонов писал: «Здесь ночи зыбкие печальны. / Совсем другой луны овал, / Орлы, как пьяницы, кричали, / Под нами падая в провал. / И взмах времен глухих и дерзких / Был к нашим окнам донесен, / Перед лицом высот Кегерских / Гулял аварский патефон, / Тревогу смутную глушили / И дружбой клялись мы навек, / Как будто все мы в путь спешили, / Как будто ехали в набег. / Из пропасти, как из колодца, / Реки холодной голос шел: / “Не всем вернутся вам придется, / не всем вам будет хорошо”. / А мы смеялись, и болтали, / И женщинам передавали / Через окно в кремнистый сад, / Огромной ночью окруженный, / Стаканы с тьмой завороженной, / Где искры хитрые кипят». Потрясающие стихи… «Стаканы с тьмой завороженной» пришлось пить через несколько лет, после их написания, каждому. Наступил тридцать седьмой год. Тихонов любил Дагестан. Это он сказал о женщинах Куруша: «Тараторят понемножку, / Носят воду над скалой, / Из кунацкой за окошко / Облака метут метлой». Вот так! Это надо видеть сердцем и душой: «Облака метут метлой» там, где горы и горцы.

 

23

Когда о многом хочется говорить, лучше молчать. В молчании иногда – высокая мудрость и великая поэзия. В это время ведешь разговор с самим собой. И получаются размышления самые искренние, исповедальные, молитвенные. Разорвать цепь внутреннего молчания могут лишь стихи, которые заставляют тебя смеяться от радости и стонать от боли. Время всегда соавтор поэта в его творчестве, но какие мы, такое и время. Не время делает поэтов, а поэты делают время. Хочется пока закончить сегодняшними размышлениями с самим собой.

 

24

Жизнь поэта – предисловие и послесловие к его времени и книгам. Книга поэта – продолжение жизни и вечное послесловие к его бессмертию. Поэт пишет всю жизнь одну-единственную книгу – книгу своей Жизни, Судьбы и Пути. Поэты приходят и уходят, а поэзия остается; если поэты настоящие, то и поэзия настоящая, вечная, бессмертная. Бывает и так, что книга умирает, как только поэт ее написал или издал. Но это еще не поэт. И таких много. Однодневки, далекие от Жизни, Судьбы и Пути, называющие себя поэтами, а стихи их – пустышки. Они не чувствуют ответственности ни перед словом, ни перед поэтической совестью. «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу», – выдохнул великий Данте. Обратите внимание: «Земную жизнь пройдя…» Но есть и другая жизнь. Там каждого из нас ждет Высший суд. Человек должен понимать, что после него придет другой, и он уже не будет похож на него. Так же, как и на смену ушедшему Поэту придет другой Поэт, и у него не будет ни тех рассветов, ни тех закатов, ни того неба, ни той земли, ни той родни, ни той любимой, которые были у него. Не знаю, счастье это для него или горе. Но я всегда был счастлив тем, что любил, творил, мучился, радовался и страдал, плакал и смеялся, как мои современники. Их боль была моей болью, их радость была моей радостью. Моя жизнь растворилась в судьбе моих современников. Хорошо сказал Борис Леонидович Пастернак: «Жизнь ведь тоже только миг, / Только растворенье / Нас самих во всех других, / Как бы им в даренье».

У поэта нет возраста. У поэта есть время. У времени есть Поэты.

 

 

[1] Перевод Марины Ахмедовой.
[2] Расул Гамзатов.
[3] Перевод Марины Ахмедовой.
[4] Перевод Сергея Васильева.
[5] Перевод Сергея Васильева.
[6] Перевод Евгения Семичева.
[7] Подстрочный перевод.
[8] Перевод Якова Козловского.
[9] Перевод Марины Ахмедовой.

Рейтинг@Mail.ru