Сказки карельского леса
Леса Калевалы завораживают тем, что в них живет сказка. Чтобы узнать ее, услышать, понять, почувствовать ли — все равно, надо, чтобы твоя душа была созвучна состоянию леса, и тогда он тебе поведает многое.
Когда мне почти исполнилось десять лет, судьбе было угодно, чтобы я вернулся к себе домой, в край Калевалы. Правда, не в свою деревню — свидание с родиной у меня еще не состоялось, — а в Ухту, в детдом. Если брать по современным мерилам нравственности, то я относился к поколению сорванцов — неизбежному продукту военного времени. Мы чудом уцелели от голода и болезней, нахватались дурных привычек, как Жучка блох, и чтобы уцелеть от побоев, вынуждены были подчиняться закону стаи юных хулиганов. Длилось это недолго, потому что воровская романтика, мордобой умирали на глазах. Но как бы ни скор был процесс оздоровления, в Ухтинский детдом я пришел с приличным запасом, мягко говоря, уличных привычек.
Однажды, ближе к ужину, нас собрали в пионерской комнате — к нам пришла сказительница Мария Михеева. Мы с Валькой Ипатовым, моим приблатненным дружком, сели ближе к окну и приоткрыли створки, чтобы при случае сигануть на улицу. Мария Михеева, самая обычная деревенская старушка, в домашнем переднике, повязанная платком, тихо и кротко улыбалась нам. Мы уже и забыли к тому времени, что нам еще кто-то может улыбаться вот так, по-домашнему. Она начала рассказывать какую-то красивую и давно забытую нами сказку, потом запела тихим и ласковым колыбельным голосом. Эти звуки детства от нас тоже были отодвинуты в область необычного. Что-то сдавило мне горло, накатилось на веки, в душе ворохнулось давнее и тоже непривычное. И слезы были тоже непривычные и забытые. От побоев я плакал редко, но даже со слезами лез в драку. Тут я оглянулся на окно — прикрыть его, чтобы и мысли не возникло ни у кого, что я собирался драпать. Мария Михеева замолчала, но, поддавшись нашим просьбам, запела снова, и будто парным молоком запахло, почудилось, что мать разливает его из подойника сквозь ситечко в кринки, а кошка трется у нее в ногах о шерстяные носки, подрагивая хвостом и выворачивая кверху белую грудку. Что-то тревожное, дорогое, уснувшее будила во мне эта песня. Мария Михеева кончила петь. Я не хотел никого видеть, чтобы не разрушить разбуженного очарования, и ушел в лес. Пока мы сидели в пионерской комнате, прошел дождь и все запахи в лесу обновились. Березы пахли тоньше, нежнее, а от мокрой хвои шел привычный горьковатый запах. Я шел, отряхивая капли с можжевельника, и мне казалось, что однажды я уже побывал здесь. Сейчас будет излучина реки, а с высокого берега откроется плес, лесные дали, и я услышу шум порога. Я никогда не бывал здесь, да и не мог быть раньше, но излучину, плес, лесные дали и шум порога я увидел и услышал именно там, где ждал. И еще почувствовал много такого, что никогда не пытался перевести на обычный человеческий язык. Мария Михеева перекинула мне мост в прошлое, а может, и в будущее — в святое состояние души. Во мне умирал хулиган. Сумма зол и добродетелей в человеке равна единице, и с приходом нового что-то должно было вытесниться. Остальное зависит от вместительности души. Правда, прежние замашки во мне иногда просыпались, но ведь и собака порой воет на луну, хотя уже давно перестала быть волком. Мария Михеева разбудила во мне память предков. Она хотела сделать для меня что-то еще большее, но тогда я не был готов к этому. Впрочем, и того, чем она одарила нас, детдомовцев, хватило на многие годы.
Бог весть из какой глубокой старины донеслись до нас эпические руны «Калевалы», и остается только диву даваться, как могла человеческая память сквозь многие столетия сохранить их. В этом кроется неразгаданное свойство души народа, моих земляков. Людям была дорога красота слова, поэзия простого бытия, которая придавала дух святости всему окружающему и помогала увидеть красоту в обыденном, обыкновенном. Но, как и все живое, эта поэзия была корнями связана с реальными вещами.
Как и почему древние песни сохранились в памяти народной и откуда берет свои истоки наша древняя культура? В поисках этой разгадки будет сделано одно из самых больших духовных открытий. Но оставим эту ответственную миссию потомкам.
Подумаем о природе — естественной среде обитания человека. Мне хочется, чтобы у тех, кто придет после нас, оставалась такая возможность встретиться у таежных костров, на берегу незамутненных озер и чистых рек, и чтобы ветер не задувал их костер, летел бы выше, над лесами, а не над выбритой безжизненной пустыней.
В лесу чаще человек бывает откровенен. Беседы у ночного костра свободны от многих условностей обыденной жизни, и поэтому здесь человек видится ясней. Зов предков силен, и мы должны оставить потомкам возможность услышать его, прикоснуться к памяти ушедших поколений в их среде обитания.
Как-то мне довелось услышать от финнов такую байку. К лесопромышленнику, набиравшему рабочих, пришел худощавый, щуплый на вид мужичонка. Хозяин недоверчиво оглядел его.
— Послушай, парень, — сказал он ему, — ты зря пришел. У меня большая норма — восемь кубометров в день. Ее не всякий осилит.
— Ладно, — спокойно заметил мужик. — Если не возражаешь, я один день попробую.
— Ну что ж, попробуй, — согласился хозяин.
К вечеру он пришел принимать работу и, когда замерил дневную выработку мужика, был немало удивлен.
— Двенадцать кубометров! Да ты же хороший работник. Почему ты раньше ко мне не приходил? Где ты до этого работал?
— В Сахаре, — равнодушно ответил мужик.
— В Сахаре? Но там же нет лесов.
— Теперь уже нету, — подтвердил мужик.
Это, конечно, выдумка, но все же... А вдруг?.. Что такое равнодушие? Это мертвая вырубка, над которой уже не бывает радуги и вся жизнь в черно-белом исполнении.
Деревья, посаженные под окнами домов Вяйнолы, издавна назывались «линнун лаулупуу», то есть дерево, на котором поют птицы. Так и для людей Вяйнолы костер на берегу озера был песенным местом. Самые лучшие сказки мне довелось услышать у костра, и лучшие мечты родились тоже у костров или на пути к ним.
Это было в первых числах ноября, на оленьей тропе, в одном из заливов Охты. На земле лежал первый зимний снег. Мы с Павлом Федоровичем пришли сюда к вечеру, и надо было побыстрее устраиваться на ночлег, потому что ночь шла по пятам. Я натесал смоляка, по стуку нашел сухую валежину и развел костер. Павел Федорович Никутьев тем временем уже рубил облюбованную им сушину для нодьи. Как только костер загорелся, темнота заволокла все кругом. Я, спотыкаясь, спустился с берега на тонкий лед, чтобы набрать воды. Сушина ухнула по гулкому бору, когда я уже дочищал картошку. В два топора мы быстро разделали ее и приволокли частями к костру. Навес, слой лапника, телогрейки, горячий чай в котелке — и весь мир вновь стал приветливым и уютным. Ночлег обеспечен, и уважение друг к другу не омрачено ничьей ленью. Именно об этом завел разговор в тот вечер Павел Федорович: «Я не люблю в лесу командовать: ты делай это, а ты — то. Дел всегда столько, что, если вспоминать о каждом, занудой покажешься, а сделать нужно все, чтобы не замерзнуть, не намокнуть. Когда у человека есть охота заботиться о других, он всегда найдет себе занятие. В работе всегда надо свое согласие, а по команде оно совсем не то. Меня отец учил, что, когда работают другие, нельзя бездельничать. В лесу безошибочно видно, каков твой товарищ».
И ведь это верно, очень верно.
В лесу мы вспоминаем то, о чем нам некогда поговорить дома, здесь приемлемо многое, что неуместно при обыденной торопливости. Под ночным небом люди видят дальше, при свете костра наступает прозрение. В таежных скитаниях в человеке всегда открываешь что-то новое, он становится выше до этого сложившихся представлений о нем, или же интерес к нему теряется вовсе. Но, к счастью, последнее случается редко.
Пусть потомкам останутся костры, шум леса, осень в тревожных криках улетающих птиц, запахи омытой дождем листвы и мягкий шелест молодой хвои. Пусть они у таежных костров сделают то открытие, на которое не хватило нас.
Лодка, шитая корнем
Если бы об этой диковинке я не услышал раньше, то едва ли сумел разгадать по полусгнившим остаткам лодки, как она сделана, да, наверное, и не стал бы искать разгадки. Лодка лежала далеко от берега озера. Когда-то ее затащили сюда вверх по ручью, который в то время не был еще перекрыт валежинами, и оставили невдалеке от избушки, теперь уже отжившей свой век. Она, как и лодка, проросла насквозь деревцами. Видно, чьи-то заботы оборвались столь неожиданно, что лодке довелось доживать не на воде, врастая в береговой ил, а на суше. Лодка сперва рассохлась, потом обросла мхом и стала гнить. Там, где когда-то смола прочно въелась в борта, доски были на удивление крепкими, в тех же местах, где доски обычно скреплялись гвоздями, виднелись остатки деревянных пробок.
И тут я вспомнил, что когда-то слышал о том, как в не столь дремучие времена лодки шились корнями.
Что можно было прочесть по этим, не менее чем полувековой давности, остаткам досок? Дерево разрушается первые десятилетия медленно. Сначала оно сохнет, выталкивая из глубин на поверхность смолу, и древесина кажется прочной, как кость, и свежей, словно только срубили. В этой стадии она способна сохраниться десятки лет, если ее защитить от воды. Вода же, попав на дерево, вымывает все защитные слои смолы, проникает в поры и щели, разрывает древесину, дает пищу гнилостным микробам, короедам, и с момента поражения гнилью разрушение идет стремительно.
В том, что осталось от найденной лодки, удалось увидеть, что доски скреплялись следующим образом. В месте скрепления внахлест они просверливались, и в отверстие, как дратву, протаскивали корень. Затем сверлили отверстие рядом. Отверстия шли парами. Между двумя соседними расстояние было 12–15 сантиметров, а между парами отверстий — раза в два больше. Корень в отверстии расклинивался, чтобы не было слабины, и с наружной стороны «стежок» врезался впотай или вполупотай — след от паза на досках сохранился. Свою находку я обнаружил недалеко от озера Охта, но, сколько ни спрашивал старожилов, никому из них такая технология не была знакома. Многие уверяли, что не только не видели, но даже от дедов не слышали. И все же мне повезло, совершенно случайно.
На одной из ночевок у костра я услышал от Павла Федоровича рассказ о том, как еще в обозримую старину, в начале века, в деревнях нашего края вили веревки из сосновых корней. Работа трудоемкая, но другого материала не было. Корни сосны, те, что стелются вдоль поверхности, длиной порой превышают десять метров, а то и все двадцать. Добывали их на песчаных обрывах, на ветровалах, размачивали и вываривали особым способом, чтобы они хорошо расслаивались. Расслоив корень на волокна, вили их на деревянных вертушках в пряди, пряди свивали в веревку. Получалась она довольно прочной, но была громоздкой из-за своей жесткости. Тут же я услышал рассказ, что заготавливали раньше корень и для шитья лодок. Его выдерживали в смоле до полной пропитки и брали из подогретой смолы уже во время работы. Но как шили лодки — никто не помнил, потому что преимущество лодочных гвоздей неоспоримо. Ту лодку, остатки которой довелось увидеть на берегу ручья, видно, сшил по древним правилам человек, у которого не оказалось лодочных гвоздей или в порыве упрямства, стремясь кому-то что-то доказать. Я тогда еще подумал об этом и сразу же представил себе хозяина лодки. Особо напрягаться не пришлось. Был он нелюдимый, иначе с чего бы удалился по ручью от берега, да еще лодку туда на зимовку приволок. Сшил, упрямый, лодку сосновыми корнями, но ни у кого это восхищения не вызвало, и заслужил он лишь кривую ухмылку, как и любой, кто пытается спорить с веком. Но он никак не ждал, что заставит заговорить о себе более чем через полвека.
Эти предположения относительно личности лодочного мастера могут быть ошибочными, потому что мы в мыслях жизненные ситуации вгоняем в заурядные и плоско продуманные трафареты. На деле же все бывает гораздо сложней. Так или иначе, а эта находка приоткрыла дверь в прошлое и еще раз заставила восхититься умением наших предков, которые в природе умели сделать самый неожиданный выбор, чтобы использовать все данное ею в борьбе за жизнь.
Сколько имен у сосны?
Особое место в жизни людей Вяйнолы занимали звонкие сосновые боры. Они приветливы в любую погоду, и достаточно бывает одного солнечного лучика, чтобы весь лес заулыбался. Такое свойство у сосняков. Попадая под их полог, невольно проникаешься той же упругой силой, что и деревья, качающиеся под ветром. К сосне у людей подход был проще, потому что она рассматривалась во все века не иначе как строительный материал.
Для дома выбирали спелую кондовую сосну, и когда еще не было продольных пил, то для изготовления настилов на пол и потолок выбирали прямослойную, не витую сосну и очень умело кололи ее клиньями на плахи.
Старейший учитель Калевальского района Матвей Исакович Пирхонен рассказывал мне, что задолго до революции несколько местных крестьян заготавливали толстый лес, кололи его на аккуратные плахи и продавали купцам, которые переплавляли лес в таком виде в Финляндию. Кололи они весьма искусно, и после небольшой доработки топором плаха имела вполне законченный вид. В старых домах я встречал полы, настеленные из таких обработанных топором и рубанком плах шириной до 70 сантиметров.
Знаток бывальщины и древних ремесел Павел Федорович Никутьев на деле показал мне, как это делается, но перед этим долго водил по лесу, на звук определял, какие сосны годятся на плахи, а из каких можно выпилить чурки для корзинной лучины. И предоставил мне сделать это самому. Наблюдая за мной, он несколько раз укоризненно качал головой: не с комля колют дерево... Он часто останавливал меня: «Постой, не трудись зря».
Невольно напрашивается вопрос: а насколько тонко знали природу те, кто не мог поразить зверя с пятидесяти метров, когда ружей еще не было, кто рыбу ловил грубыми льняными сетками, в плетеные из ивы мережи и с помощью деревянных заколов? Знали и берегли.
Хорошо нам знакомую сосну использовали не только на бревна и доски, она шла в дело в буквальном смысле от корней до макушки. Сосновые корни — длинные и гибкие, и из них вили веревки. Павел Федорович сам в детстве помогал отцу вить эти скрипучие деревянные канаты. Корень надкалывали и распускали на две или четыре части. Потом волокнистые плети распаривали в воде и свивали в веревку. Ими увязывали возы при перевозке сена или бревен. Применяли там, где надо было что-то закрепить надолго или намертво. Хранить такие веревки летом приходилось в кадушке с водой или в озере на мелководье. Даже лодки сшивали сосновым корнем, о чем мне уже доводилось рассказывать.
Хвою также издавна использовали на подкормку скоту и на подстилку. Технология приготовления кормов была та же, что и сейчас, хвою размельчали и запаривали вместе с другими кормами. На корм заготавливали березовые и ивовые веники, а также ягель. Распаренный ягель коровы поедали с не меньшей охотой, чем сейчас комбикорма. Ягель — это тоже дар сосновых боров.
Но стоило сойти снегу, в лесах еще не было и намека на цветение, а ребятишки уже бежали в сосняки, срывали нежные вершинные почки с молодых сосенок, сдирали с них покрытую мягкой хвоей оболочку и ели терпковатую, смолистую, еще не задеревеневшую сердцевину. Это считалось лучшим средством от цинги. В годы войны в рабочих столовых стояли баки с отваром из таких почек, и стакан пахнущего смолой настоя был обязателен перед едой.
Перестойный смолистый сосняк, стволы, пораженные молнией или с морозобоинами, шли для смолокурения.
К сосне у наших предков было тоже свое особое уважение. Она не была обезличена, в сознании людей и в обиходе не звалась одним обобщающим названием — дерево.
По мере роста, зрелости и достижения преклонных лет сосна на карельском языке получает свои особые названия, так же как и женщину в разном возрасте называют: девочка, девушка, невеста, мать, бабушка.
Только что проросшие и поднявшиеся на два вершка от земли сосенки дед Пекка в шутку называл «ораван хяннят» — беличьи хвостики. И вот с этого пушистого одуванчикового возраста и до первой стадии зрелости, когда кора еще солнечно-коричневая и не морщинится темно-серыми буграми, сосна называется «хюетюмянтю», потом, по мере роста, «петяя». В этом возрасте не огрубевшая еще хвоя мягко и податливо встречает натиск ветров. Когда сосна доживает до материнской зрелости и от комля покрывается морщинистой, как натруженные руки, корой, ее называют «мянтю». Но вот в стадии окончательной зрелости, когда на мутовке появляются первые серебристые, серые отсыхающие сучья, сосну называют «колви». В этом слове упругая сила и звон гудящих под ветрами боров, в нем треск морозобоин и глухой стук обуха. И позже, когда кора начинает отслаиваться от ствола и сосна все реже кивает своим сестрам, ее уже называют «хонка». Название это напели пролетающие сквозь поредевшую и седую крону метели. Последний раз это слово сосна выговаривает подрубленной, ударяясь о землю родного бора...
Теперь эти названия стерты из памяти, да и я привожу совершенно произвольное трактование, и только с той целью, чтобы читатель задумался, оспорил. Мне радостно будет откликнуться!
Лес шумит всегда, и на карельском языке шум леса имеет тоже несколько определений, схватывающих в одном слове и состояние леса, и силу ветра, и то, какой именно это лес. Шум сосны имеет свои, очень образные определения, не применимые ни к каким другим видам деревьев.
Ель — хранительница покоя
Ель издавна воспринималась как мудрая хранительница покоя и всевозможных тайн. И не без оснований. В еловых дебрях ходишь как в сказке. На закате дня, когда небо над головой еще не погасло, в еловой чаще уже сумрак. Густые кроны настолько плотно закрывают землю от солнечного света, что, кроме черничника и грибов, там почти ничего не растет. Да и черника без солнца созревает хоть и крупная, но несладкая. Временами в этих чащах попадаются уголки, настолько затканные вековой дремой, словно и не бывало здесь человека от сотворения мира.
И только раза три в таких безжизненных на вид глухоманях я совершенно неожиданно натыкался на древние, низкие избушки, которым было не менее века. Кто и зачем их поставил? Промысловики по пушному зверю, беглые люди или же это был просто промежуточный ночлег на пролегающем куда-то в неблизкие места пути?
Время еще не ушло, и я надеюсь разгадать причину их возникновения. Но интересным в этих избушках было и то, что от первого венца и до крыши они были построены из ели. Эти временные жилища рубились наспех, и венцы укладывались без врезания бревна в бревно, а в клетку, как в поленнице. В промежутки укладывались бревна нужной толщины, щели заделывались мхом. Крыша была покрыта не берестой, как обычно, а еловой корой и с большим напуском, чтобы уберечь стены от воды.
Для устройства ночлега в лесу незаменима еловая хвоя. Ее преимущество в том, что плоский лапник хорошо укладывается, а еловая хвоя не выделяет столько влаги, как сосновая, и в ней не уживаются ни насекомые, ни грызуны. На землю настилаются жерди, на них — толстые еловые лапы, сверху мелкий лапник помягче, вот и все.
Ель — незаменимый материал для постройки лодки. На все — от шпангоутов до обшивки бортов — идет ель.
Если в долгом походе в лесу вам к ночлегу или обеду так и не удалось дойти до озера или речки, то в ельнике можно найти родник.
В своих этнографических заметках Инха пишет, что в Карелии кладбища устраивались в тенистых и тихих ельниках. Во многих деревнях кладбище устраивали на острове, недалеко от поселений, и чтобы не тревожить вечный сон ушедших в мир иной, на кладбище не убирали зависшие или свалившиеся деревья. Считалось недопустимым стучать по дереву инструментом, изготовленным из железа. Стволы, упавшие на землю, тут и догнивали, кресты кренились, падали, крыши гробниц зарастали мхом и сами по себе исчезали с лица земли. Никто не властен был тревожить вечный покой.
Инха пишет, что на кладбище в Костомукше стоял грубо отесанный каменный крест в память об одном трагическом событии. «Во время грабительской войны, так мне рассказывали, в один из воскресных дней шведы тайно напали на деревню, сожгли церковь и всех людей, которые находились там в это время. В память об этих жертвах и был поставлен этот крест. На другом берегу пролива в это время на игрищах была молодежь, и они, не желая идти в плен, утопились в озере».
В Латваярви, родной деревне Архиппы Перттунена, кладбище расположено на острове. Лучшие рунопевцы нашего края нашли там свой последний приют.
Но почему обязательно ельники? Есть ли тут своя закономерность? Там, где лес не прореживается и земля редко слышит людские шаги, среди мхов легко прорастают стрелочки молодых елей. Ели любят тень, хорошо развиваются под пологом сосновых крон, а потом, всего за полвека, заслоняют их, не давая вырасти сосновой молодой поросли. Так и зарастают кладбища ельником, да еще таким могучим, что издали он видится как высокий холм среди равнины, и только по темной густой хвое и явной нетронутости леса угадываешь, что это за лес.
Но все же утверждать, что везде на севере Карелии для места захоронения выбирались ельники, не совсем обоснованно. В Ухте, Вокнаволоке и многих других деревнях пристанищем для предков, ушедших в Туонелу, стали тихие и солнечные сосняки. Общим для всех деревень было стремление обеспечить умершим не тревожимый людской беспечностью покой.
Да и само правило незыблемого покоя на кладбищах в том варианте, как оно дано у Инха и Луиса Спарре, на мой взгляд, не было повсеместно таким же строгим. Рядом с Костомукшей, в Лувозере, кресты на могилах и гробницы делались с изяществом, старательно, и кладбище в конце позапрошлого века, по описаниям тех же авторов, было заботливо ухожено.
Говорю я это к тому, чтобы подчеркнуть, что обычаи одной деревни далеко не всегда совпадали с обычаями другой, равно как и характеры людей. Обобщать даже по не раз увиденному в Северной Карелии едва ли разумно. Не однажды я замечал, что уроженцы оленеводческих деревень — Охты, Регозера, Малвиайнен, Тихтозера — избегают неулыбчивых еловых лесов. Для оленей в них корма мало, да и нет в ельниках той привлекательности, что в сосняках.
Ручьев подруга
Примерно в начале XIX века в Северной Карелии стал приживаться хуторской способ расселения. Крестьяне строили дома ближе к земельным участкам, да к тому же многим хотелось жить своим, независимым от других хозяйством. Взять, к примеру, старую Ухту. Все ее четыре части: Мийткала, Ликопя, Ламминпохья и Исаккала — были расположены по берегам озера Куйтто и реки Ухты, но где-то в первой половине прошлого века несколько хозяев построились в стороне, ближе к лесу.
Безусловно, это были зажиточные крестьяне — они построили свои коровники, риги для обмолота, сараи для сена, и им нужно было для этого много места. Вокруг своих усадеб высадили они ряды берез и осин. Вблизи от человеческого жилья и при незначительном уходе осина растет быстро как вверх, так и в толщину. И когда в лесу или на берегу озера вдруг встречаешь такую осину, то наверняка отыщешь здесь и остатки человеческого жилья.
Мягкая, отлично поддающаяся обработке древесина осины шла на всевозможные поделки. Ручки для граблей из осины получаются настолько легкими и гладкими, что в сенокос такими граблями работается играючи. Кадушки для солки, сапожные колодки, ровные и гладкие столешницы, ларцы и посуда для различных продуктов — от масла до соли, сундуки и легкие скамейки делались из гладкой, белой осиновой древесины.
Ольха — дерево неприметное, ютится она по берегам затененных ручьев, в поймах рек, и только маленькие черненькие шишечки выдают ее присутствие.
С детства запомнились мне слова из песни-заклинания. Мы, мальчишки, пасли тогда коров, и однажды с нами в поле пошла пожилая женщина. Ее корова все время убегала из стада, шарахалась от ивовых зарослей и наводила панику среди других коров. Хозяйка решила успокоить ее и научить ходить в стаде. Она весь день водила ее на привязи по пастбищу, заводила в заросли, подкармливала по пути хлебом и постоянно что-то приговаривала ласковым, напевным голосом. Один раз я расслышал: «Ива — берегов одежда, а ольха — ручьев подруга...»
Много позже довелось разгадать смысл этих услышанных в детстве слов и убедиться в их справедливости. Берега рек, озер, островные берега прежде всего зарастают ивой, а потом под их защитой приживаются березы, потом сосны, ели. Но если срубить ивняк, оголить берег, то его очень легко размоют вешние воды, унесут почвенный слой, и в промежутке между паводками здесь не успеет прижиться ни одно дерево. Рыба уходит от таких берегов, и они превращаются в серую илистую полоску пустой земли.
А то, что ольха — ручьев подруга, в наши годы еще раз подтвердили ученые. Хозяйственники считали ольху пустым, сорным деревом и в нескольких районах очистили от нее берега рек и окраинки лугов. Выполнили это запланированное мероприятие, а дело было в Псковской области, и с ужасом увидели, что ручьи и реки обмелели. Призвали на помощь ученых, и те подтвердили, что ольха своей корневой системой поддерживает уровень грунтовых вод на определенной высоте. Засадили вновь берега ольхой, и уровень воды в реках вернулся к прежней отметке. Выходит, и впрямь ольха — ручьев подруга.
На осиновых и ольховых дровах коптили рыбу, потому что дым от них не давал горечи. По той же причине, если баню топили для дорогих гостей или молодоженов, то последнюю закладку дров в топку делали осиновыми дровами.
Ива же — единственный из кустарников, который использовался целиком. Ивовую кору заготовляли для дубления кож. Ее сдирали, сматывали в продолговатые мотки, как тонкую веревку, и перевязывали посередине. И так она сохла и хранилась где-либо в сухом месте. Листья ивы шли на корм скоту. Гибкими и податливыми прутьями ивы привязывали косу к ручке, обвязывали полозья саней, из нее плели мережи и катиски и изредка плели корзины.
Иву вырубали только там, где она наступала на покосы и поля, а так ее старались беречь. Причин к этому было две. Весной ива была чуть ли не первым кормом для выпущенного пастись скота, а летом, когда коров донимали насекомые, они уходили в ивняки. Здесь они буквально отдирали от себя слепней и оводов.
Зимой в ивняки и осинники шли зайцы и лоси. Кора и ивовые прутья в период наста были для них едва ли не единственным кормом.
Помню, была у нас соседка, тетя Настя Лесонен. Мы, ребятишки, любили ее за то, что она часто рассказывала нам сказки или интересные истории из жизни. Однажды зимой она захворала, и когда я пришел к ней, то она попросила меня сходить на берег и нарезать там охапку ивовых прутьев. Она рассказала, каких именно. «Никак весны не дождусь», — посетовала она, и на бледном лице появилась просящая и страдальческая улыбка. Я выполнил ее просьбу. Был тогда конец марта, и прутья оставляли на ладонях горький предвесенний запах. Тетя Настя расстелила веточки ивы на лавке, и через полчаса весь домик был будто наполнен весенним ветром. Она была рада: случилось маленькое чудо. Маленькое, но, видимо, очень нужное.
Каждое дерево, каждый куст и каждая травинка органически вплетались в созданную природой гармонию, и люди находили им применение.
К примеру, можжевельником выпаривали бочки, чтобы не заводилась плесень, это убивало и бактерии, портящие грибы, рыбу и ягоды. Можжевеловым дымом обрабатывали погреба и коровники. Чашелистики морошки были лучшим лекарством от простуды. Листы подбела и ягель предсказывали приближение дождя, а по тому, где гнездились кулики, можно было предсказать: будет лето дождливым или сухим.
До нас эти крохи знаний великой книги природы дошли как случайные любопытные штрихи, а для наших предков знание закономерностей в природе, примет и следующих за ними явлений, было жизненно важным.