Тысячи
литературных
произведений на59языках
народов РФ

В далеких горах Анзасса

Автор:
Любовь Арбачакова
Перевод:
Любовь Арбачакова

В далеких горах Анзасса

 

Я родилась и выросла в деревне Анзасс (Онзес) из пяти домов, где мы жили без электричества и других благ цивилизации. Однако любовались ослепительно-белоснежной зимой, разноцветьем весенних полян, теплым летом с ароматами лесных трав и пением птиц, золотой осенью со спелыми ягодами черемухи и рябины. Мы росли среди скромных и работящих людей, научивших нас трудолюбию…

Анзасс, окруженный высокими горами-защитниками, представлялся мне вечным домом, храмом, космосом. Но, увы, ныне Анзасса нет, да и Чилиссу-Анзасс (районный центр) уже умирает. А тогда — с сельсоветом, магазинами, школой-интернатом, клубом, а главное, с электричеством, пусть оно и подавалось лишь в вечерние часы, — он мне казался огромным.

За годы наше семейство разрослось: я родилась четвертой (средней), у меня были старшая и младшая сестры, два старших и два младших брата. Перед рождением самого младшего из нас — Сергея — появилась Оля, к несчастью, умершая, кажется, от простуды в трехмесячном возрасте. Сегодня нас осталось трое: брат, я и сестра Октябрина.

По воспоминаниям мамы, перед моим рождением она видела во сне красивые платки с цветочными узорами и предрекла мне богатую жизнь. Сейчас мне кажется, то красочное ее сновидение означало мое будущее художника. Возможно, я ошибаюсь... Она о каждом из нас перед родами видела сны, по которым пыталась предсказать нашу судьбу.

Мама рассказывала, что в день моего рождения — 1 мая — папа на рассвете принял меня, а потом пошел в стайку, где нашел новорожденного жеребенка, мы с ним появились на свет одновременно. Только вот жизнь его оказалась много короче моей.

Но с другой лошадью по кличке Красотка я вместе выросла: пока родители косили, я сидела верхом, а она щипала траву, с ней мы возили копны сена, дрова. На ней я не раз ездила в Чилиссинский магазин, а в конце августа провожала то брата, то сестру до Кичей, чтобы они могли дальше пешком по грунтовой дороге добраться до города Таштагола. Если везло, то их подбирала попутная машина.

Лошадь — умное животное, я свою Красотку считала подругой: с ней разговаривала, пела ей песни, угощала солью. Летом животные вольно паслись, а когда кони изредка появлялись в деревне, — становилось празднично! Мы, дети, выходили на улицу и любовались ими. Кони были разномастными: наша гнедая с белой звездочкой во лбу, у соседа Николая — вороной, у другого — серая в яблоках, у третьего — светло-рыжей масти.

Я родилась в старом доме, а к рождению брата Юры, появившегося через два года после меня, построили новый дом. Вот в нем почти все мы, дети, и выросли. Он был, по моим ощущениям, самым большим и красивым из всех домов! Ведь в то время в нашей деревне домов с голубыми наличниками на окнах и шиферной крышей не существовало! Видно, папа, часто посещавший Таштагол, строил его на городской манер.

Двухкомнатный дом был обставлен современными предметами быта: в первой комнате висели большие часы, был и буфет ручной работы. Еще мне запомнился великолепный петух, вышитый мамой яркими нитками мулине. Здесь же, рядом с печью, стояла железная кровать, где мы спали по трое-четверо. Во второй — стояли диван, этажерка, сделанная руками отца, зеркало, круглый стол. В дальнем углу была кровать родителей, а напротив нее — наа койка (новая кровать), в которой никто не спал, так как там хранилось наше приданое: аккуратно сложенные ватные, шерстяные, стеганые одеяла. Иногда мама показывала нам уголок какого-нибудь из них и говорила, кому оно предназначено. Обычно до меня очередь не доходила! Я с ее мнением не была согласна, так как в ее отсутствие давно уже выбрала себе самое красивое и мягкое, из верблюжьей шерсти, одеяло, обещанное старшему — Борису.

Еще вспоминается волшебный сундук, он всегда держался на замке. Изредка, в отсутствие папы, мама открывала его и показывала нам содержимое: документы, деньги, а самое интересное для меня — разноцветные платки, ткани, красивые платья, юбки, бусы… Сундук был для нас — табу! Его самостоятельно не открывали, да и ключей мы никогда не видели, они где-то надежно прятались.

В нашем доме имелось ещё одно запретное для нас помещение — кладовка! Там держали не только продукты: мясо сушеное, талкан, мешки с сахаром, мукой, ящики с лапшой, — там находилось дедовское охотничье снаряжение: ружье, лыжи, подбитые мехом, кожаная обувь ӧдӱк, самодельные сумки для пороха и пуль, ножны, а также кресало и огниво. Нам было безумно интересно все это потрогать, в обуви лежала мягкая сухая трава озағат, я любила ее оттуда вытаскивать. Хоть я и не увидела дедушку и бабушку, папиных родителей, они умерли задолго до моего появления — где-то в середине пятидесятых годов, но через эти вещи чувствовала какую-то связь с ними.

Дед по материнской линии не вернулся с войны, а бабушки не стало в начале семидесятых. Я ее помню, хотя она практически не принимала никакого участия в нашем воспитании, так как жила примерно в 14 километрах от нашей деревни.

Наш дом был еще интересен чердаком: летом там спали старшие дети, а нас, маленьких, не допускали. Зато в отсутствие взрослых мы отрывались по полной: бегали по чердаку, играли в прятки. Как помню, у основания трубы стояли женские и мужские фигурки, размером около 15 сантиметров, сшитые из холста, глазки были из черного бисера. Потемневшая от времени и жирного угощения ткань на куклах выглядела непривлекательно, все же было жаль, когда однажды они исчезли оттуда. Позже я узнала, что это были хранители домашнего очага, защищавшие его от потусторонних опасных сил.

В то время наш дом славился еще одной диковинкой — радио. Иногда под русские народные песни, под голос Людмилы Зыкиной, звучавший из того радио-чуда, я засыпала и просыпалась. Они оказывали на меня необъяснимое воздействие, я долго лежала, наслаждаясь этими прекрасными песнями.

Мама была неграмотной многодетной домохозяйкой, она с трудом расписывалась при получении детского пособия. Папа тоже имел лишь начальное образование, однако был энергичным, работящим, но, увы, безработным. Когда в деревне Белка, что находилась в 5 километрах от нашей, появлялись геологи, он устраивался разнорабочим в геологоразведочную партию. Тогда ему приходилось ежедневно бегать по утрам в эту деревню, а вечером после работы возвращаться.

Так он работал, может быть, месяца два-три, а в остальное время мы жили на то, что могли добыть собственным тяжелым трудом. Семья была большая, поэтому мы держали и большое хозяйство: одна-две лошади, жеребята, три-четыре коровы, телята, овцы, иногда у нас водились поросята, куры. По воспоминаниям сестры Октябрины, кур всех перебили после того, как они стали нести мелкие яйца, а это считалось плохим знаком. Таким образом, чтобы прокормить столько ртов, нам приходилось всем много работать летом. В двух километрах от дома сеяли ячмень, из которого готовили вкусный талкан. Им лакомились в тяжелое сенокосное время. Покос длился месяц или полтора: с конца июня до начала августа. В свободное от покоса время носили воду из речки, доили коров, кормили телят, в общем, домашней работы — уйма!

С конца августа по сентябрь мы били шишки в родовых угодьях, доставшихся нам по наследству от деда. В стане папа выбирал самый раскидистый кедр, под которым мы устраивались на ночлег. Постелью нам служили еловые лапы и папоротник, а рядом было место, куда высыпали собранные шишки. Папа и мои братья уходили сбивать шишки, а мы с мамой шелушили их вручную при помощи двух ребристых досок паспак, паспак палазы, а затем провеивали, домой увозили «грязный» орех, который еще раз обязательно перекидывали длинной лопаткой-кюрчек, чтобы он стал «чистым»… Тяжелый и опасный труд (один наш дальний родственник погиб, упав с высокой кедры).

Орехи папа иногда отвозил в город и продавал, а чаще за копейки сдавал в Чилиссинский магазин, где хозяйничали бывалые приемщики. Иногда он охотился, дома всегда имелось несколько норковых и беличьих шкурок. На вырученные деньги покупалась одежда для холодной зимы: фуфайки, валенки, мужские шапки или теплые платки, рукавицы и носки из овечьей шерсти вязала мама.

Весной мы готовили дрова на зиму: пилили двуручной пилой, кололи, а затем складывали в поленницы. Эти дрова летом не трогали, для топлива в летней кухне-одаг использовался хворост. В избе на месте очага стоял треножник, на котором в чугунках варилась еда, а в казане мы жарили ячмень.

За хворостом ходили в лес по нескольку человек: там, собрав сушняк, перевязывали его веревкой и, с трудом подняв, несли на спине домой. До сих пор остались неприятные чувства от сухих колючих ветвей, впивавшихся в спину.

Однажды мы с сестрой стали виновницами пожара в одаге: папа с мамой ушли на покос, а в летней кухне оставили вялиться мясо. Нам наказали поддерживать небольшой огонек. Стояла жаркая погода, мы набросали в костер побольше дров и убежали на речку искупаться. Видимо, увлеклись, а когда шли назад, увидели большой пожар, шум и крики деревенских! Люди бегали за водой на речку и тушили пылающую избушку. К удивлению, им удалось погасить огромное пламя, не дав избе сгореть дотла! Она, пока не развалилась, так и простояла обугленная.

Ох и досталось нам в тот день от папы! Вся моя спина была исполосована тонкими сырыми, ивовыми прутьями. Я тогда долго лежала, уткнувшись в мамины колени, и рыдала, а она гладила меня по голове и тихо плакала.

Летом, после сенокоса, нас иногда отпускали на речку Пызасс, протекающую в 4 километрах от нашей деревни: она была больше и теплее нашего Анзасса, и там можно было половить вилкой мелких рыбок: ленивых широкоголовок (подкаменщиков), а если везло, — шустрых усачей. От всего этого мы были на седьмом небе, от души накупавшись, к вечеру с полным бидоном рыбешек возвращались домой уставшие, но счастливые. Мама радовалась нашей добыче и, почистив рыбок, либо жарила, либо варила суп-тутпаш. Лапша готовилась из теста в виде мелких галушек. Папа не любил мелкую рыбу, презрительно говорил: «Эта еда для бедняков!» Ему не нравился и суп из молочных продуктов (молока, простокваши), он признавал супы и другие блюда исключительно из домашнего мяса или дичи.

Вообще папа был непростым человеком: с одной стороны, жестоким, а с другой — добрым. В отличие от мамы, вовсе неграмотной, он имел два класса образования и умел читать. В нашем сундуке хранилась гомеровская книга об Одиссее и его приключениях как семейная реликвия. Оказывается, он прочитал ее маме, и они приняли всё это за чистую монету. Ведь это была единственная книга, которую они прочитали за всю жизнь! Выпив, папа любил говорить о себе: «Мен (я) китроумный Адиссей!» Еще он где-то нахватался немецких слов и в состоянии опьянения щеголял апидерзейн и коден таг! Немецкое гутен, он произносил по-шорски, превращая в коден (задница), смешно!

В первой комнате висел папин пиджак, в кармане которого лежали: записная книжка (там он вел письменный учет деньгам, вырученным от продажи орехов, масла), ручка, носовой платок и зеркальце! Он себя любил: выщипывал себе бороденку, усы, а когда стали появляться седые волосы, то и их заодно нещадно выдергивал.

Однажды, когда брат Борис уехал учиться в политехнический институт, отец написал ему единственное письмо. Оно до сих пор хранится в семье брата. Письмо писалось красивым, витиеватым почерком, высоким стилем, где он к своему сыну обращается только на «Вы»: Начиналось оно так: «Здравствуйте, уважаемый Борис Никитович! Пишет Вам Ваш отец Тудегешев Никита Васильевич!»

Это обращение выглядело нелепо, ведь в жизни он нас всех шпынял, считал недоумками, лентяями, ни к чему не приспособленными людьми и обязательно всех наделял прозвищами: меня называл «казак». В детстве я была рыжеволосой, конопатой... Когда папа меня так называл, мама всегда в сторонке плакала, ведь он грубо намекал на то, что я родилась от русского, что она меня с кем-то нагуляла. Страшным ревнивцем был — о нем все в округе знали, жалели нас, маму, но побаивались его. А я плакала и обижалась на прозвище, потому что мне не хотелось быть белой вороной.

Мама, несмотря на свою тяжелую, унизительную жизнь, была веселой, работящей, но очень запуганной, забитой, всегда с синяками… Мама рассказывала, что папа ее украл, когда ей исполнилось шестнадцать лет. Она иногда вспоминала свое трудное детство: они с младшей сестрой (тетей Катей) росли без отца, часто оставались голодными. Зимой, за неимением теплой одежды, они никуда не выходили. У мамы было одно платье, сшитое из мешковины. В то военное и послевоенное время многим жилось нелегко.

Моя мама была глубоко верующим человеком. Пасху ждали и встречали как самый большой праздник, к которому мама тщательно готовилась: прибиралась в доме, белила печку, стирала занавески, пекла булочки. Это был единственный день в году, который воспринимался мамой и нами как праздник. В нашей семье, да и у любого в деревне, не отмечались дни рождения и все другие праздники. Она учила нас православным молитвам, но говорила с шорским акцентом, и нам, не знающим хорошо русский язык, трудно было понять и запомнить их. Мама умерла рано, в 43 года, а мне она казалась старушкой: вечно в одном и том же изношенном платье, в старом платке, никогда не сидящей без дела. Да и с нами было много хлопот.

С детства у меня остались приятные воспоминания об одной колоритной соседке-шаманке. Она, по просьбе отца, иногда приходила к нам для проведения обряда или просто посидеть. Шаманка курила самодельную трубку. До сих пор запах махорки, табачный дым ассоциируются с этой старушкой, так как папа не курил, а этот аромат был для меня необычным.

Одевалась она не как все: платье на ней было национальное: зеленое, длинное, с геометрическим орнаментом по низу, а на шее много-много разноцветных бус из мелкого и крупного бисера. Еще я помню ее длинные сережки ручной работы с мелкими бусинами и монетами. Она садилась, набивала трубку и, попыхивая ею, общалась с родителями. Если шаманка начинала камлать, то нас выпроваживали из дома, так как мы начинали смеяться, баловаться и, видимо, мешали проводить обряд.

Вдруг по деревне прошел слух, что эта шаманка ушла в лес и не вернулась. Около недели ее сын, опытный охотник, и все другие мужчины искали ее в тайге. Но, увы, нашлись только ее аккуратно поставленные сапоги, а она сама исчезла. По-видимому, как коты или собаки, почуявшие близкую смерть, уходят из дома, так и эта старушка-шаманка ушла умирать в тайгу.

Мы все учились в Чилиссу-Анзасской восьмилетней школе-интернате №32. Уходили на неделю, жили в интернате, а в субботу возвращались домой, в воскресенье шли назад в школу. Родители никогда не провожали нас, иногда, если приезжали за продуктами, то забирали нас. Когда мы уходили в школу, мама не прощалась с нами, не целовала, выходила следом и, стоя у ворот, утирала слезы. Так продолжалось все 8 лет.

Несколько слов об интернате: для проживания школьников из других сел напротив школы стояло здание для девочек, через дорогу — для мальчиков, а столовая была расположена между ними.

Позже мы узнали, что в военное время наше девичье помещение служило больницей для больных сифилисом. В нем было более 10 комнат, в коридоре стоял бак с водой, имелась умывальная комната, а туалет располагался отдельно, на горе. В комнатах мы жили по три-четыре человека, печь топилась только зимой. Старшие к первому сентября приходили пораньше, чтобы занять комнату получше. Дежурные убирали помещения по очереди: вытирали пыль и мыли пол холодной водой из речки. По утрам самые достойные из учеников проверяли, насколько аккуратно были заправлены наши постели. Порядок и чистота оценивались по пятибалльной шкале. Вечером приходили учителявоспитатели и с трудом укладывали нас в постель: нам хотелось еще побегать на улице, пообщаться с одноклассниками.

В первый раз меня собирали в школу с большим скандалом: сестра Октябрина решила выбить из меня слово «нана» (видимо, от «няня»), она хотела, чтобы я обращалась к ней только по имени. Но оно так трудно выговаривалось! Мне пришлось повторять его по десять раз, я плакала-рыдала! Но, в конце концов, научилась произносить ненавистное слово, и меня старшие взяли с собой в школу.

В первом классе я была на равных со всеми: так же, как и я, никто не говорил по-русски, за исключением белокурого, голубоглазого мальчика Бориса — сына учительницы. Позже, когда мы освоились, все по очереди могли прикоснуться к его кучерявым, светлым волосам.

Когда мы пришли на первый урок, то все сидели тихо. Лишь один мальчик нас удивил: когда его завели в класс, он вырывался и дико кричал! Это продолжалось около месяца. Старшая сестра его приводила, садилась с ним рядом, а он продолжал вырываться. Иногда ему все же удавалось сбежать в свою деревню, она находилась недалеко, всего в четырех километрах. Но его приводили назад.

Мне нравилось быть среди одноклассников. Вспоминаю букварь… Когда я открыла его в первый раз, испугалась, увидев на обороте обложки лысого человека (позже выяснилось, что это — вождь Ленин), быстро закрыла книгу. Перелистывая страницы, я находила красивые рисунки с детьми, животными, игрушками, цветами и любовалась ими.

В первое время я не хотела жить в интернате и учиться. Все мне казалось чуждым и непонятным. В школе нам запрещали говорить на родном языке, видимо, для того, чтобы мы хорошо усвоили русский язык. Мы не понимали, зачем нас принимают в октябрята, — никто нам этого не объяснял.

Однако через некоторое время все втянулись в школьный процесс, нам даже стало нравиться чем-то похвастаться друг перед другом. Тогда и до наших ушей дошли вести о коммунизме. Мне особенно запомнилось, что при коммунизме все будут жить хорошо, а главное, можно будет прийти в любой магазин и взять все, что пожелаешь. Это стало пределом моей мечты: я ходила в местную лавку и высматривала себе вещи. Думала: «Скорей бы коммунизм построили!» А пока мне приходилось собирать бутылки из-под алкоголя, а затем в магазине приставать к взрослым, чтобы они сдали их, отдав мне честно заработанные 20 копеек.

Если удавалось прокрутить эту аферу, то наступал рай: мы с подружкой покупали сгущенное молоко, находили гвоздь, дырявили банку и высасывали содержимое. Это всё мы проделывали не на людях, а на полянке, подальше от вечно голодных сверстников. Строгая, аккуратная, опрятно одетая продавщица тетя Рая никогда не принимала от детворы бутылки, ругала нас, если видела, что мы долго околачиваемся в магазине, иногда выпроваживала за дверь. Мы знали, что она добрая, уважали ее и никогда не видели пьяной. Для меня стало шоком сообщение, что она по пьянке, крепко по ругавшись с мужем, отравилась. Мне-то казалось, что у них в семье всё в порядке.

Прошу прощения, я отошла от темы. В картинках букваря мне особенно нравились красивые девочки в цветных платьях и туфельках. У нас-то из обуви имелись только зимние валенки и кирзовые или резиновые черные сапоги, демисезонной весенне-летней обувью нас не баловали. Летом бегали босиком, хорошо если не наступали на стекла!

У меня была подружка Нэлла, которую я знала еще до школы. Она приезжала из другой деревни к своему дяде. Красавица Нэлла росла смелой, боевой, и ее постоянно задирали мальчики. Она бойко вступала с ними в перепалку и даже дралась (к сожалению, она и умерла молодой, тоже в драке), а я стояла рядом и думала: «Заступиться, не заступиться?» Но всегда оказывалось, что моя помощь ей не нужна.

В один прекрасный день я поняла, почему меня не обижают! Как-то шпана в очередной раз стала приставать к Нэлле, и кто-то заодно пнул меня, а другой закричал на него: «Ты чё, получишь от Стёпы!» Все оказалось просто: у меня были братья-заступники, а у подруги — только младший брат и старшая сестра. Так что школьное детство мое прошло в кругу ровесников относительно спокойно, спасибо моим старшим братьям!

Но однажды мне все-таки пришлось постоять за себя. Как правило, в интернате на обед нас зазывали по очереди: то младших с 1 по 4 классы, то взрослых с 5 по 8. Приходили дежурные по столовой и громко кричали: «Малыши, кушать!» Или: «Взрослые, кушать!»

Мы бежали в столовую и еще несколько минут томились у дверей. Наконец, они открывались, — и мы наперегонки бежали занимать места. Бывало так, что опоздавшим не доставалось чего-нибудь вкусного. А это очень обидно!

Однажды мы толпились у дверей: я оказалась первой, а рядом со мной — одноклассник Герман — вечно сопливый молчун. И тут он стал меня грубо отталкивать, а я упиралась. Однако, когда он стал меня бить, деваться было некуда: я поняла, что этот нахал не боится моих братьев. Пришлось самой постоять за себя! Когда мы схватились с ним за гривки, все расступились. Я-то втайне желала, чтобы нас разняли, но никто и не думал делать этого! Бились до конца: он расцарапал лицо мне, я — ему!

Я оказалась крепким орешком, меня не так-то просто было пихнуть или побить. Ведь у меня имелся семейный опыт драки с сестрой, братьями. Из меня очень трудно было выбить слезу, я первая дождалась его слез, а затем сама (на всякий случай, чтобы мне не досталось от кого-нибудь из старших), залилась слезами. В тот момент я гордилась собой!

Другой эпизод, случившийся в детстве, познакомил меня с неизвестным чувством если не предательства, то отчаяния. Однажды в морозный день мы с подругой поехали верхом на моей любимой Красотке домой. Не помню, почему лошадь оказалась в Чилиссе, а мне наказали непременно доставить ее домой. Вдруг через 4—5 километров лошадь оступилась и провалилась в глубокий снег. Мы соскочили, и я стала дергать ее за узду. Дергала-дергала — не поднимается, лежит в сугробе по грудь, а к вечеру мороз стал крепчать. Мы с Нэллой пытались поднять Красотку, а потом заплакали, так как не знали, что делать дальше. Рядом ни души, до нашей деревни еще километров 6—7, мы страшно замерзли. Я знала, что лошадь нельзя оставлять, а подружка поплакала-поплакала да и сбежала назад в Чилиссу, несмотря на мое бедственное положение.

Оказавшись одна с лошадью, я взяла большую хворостину и стала бить ею Красотку по спине (до сих пор сожалею о том, что мне пришлось применить силу к моей любимице, но это было сделано ради наших жизней). И — о чудо! Она вырвалась из обледеневшего снега, который начинал уже ее сковывать! Я села верхом и доехала до дома. Это была моя маленькая победа! Но горечь от поступка моей подружки, бросившей меня в трудную минуту, осталась навсегда, хотя я и словом не упрекнула свою Нэллу.

Надо заметить, что наш класс успеваемостью не отличался: были только троечники и двоечники. Меня часто ругали учителя, ставя в пример то сестру, то брата — хорошистов. Я не обижалась, с меня — как с гуся вода! На то время почти все устраивало меня: прекрасная природа, одноклассники, с которыми по вечерам бегали в сельский клуб на танцы: там крутили пластинки, а мы, «детский сад», энергично пританцовывали.

Единственное, с чем я не смогла смириться, — с тем, что отец бил мою мать. Это самое горькое в моей жизни, об этом до сих пор не могу писать без слез…

Каждый учебный день начинался с проверки домашнего задания. Нас вызывали к доске, либо с места отвечать домашнее задание. А вызывать и спрашивать-то некого: класс наш состоял из молчунов. Учителя читали нам нотации, но куда деваться — объясняли новую тему! И так продолжалось изо дня в день. Хотя нет, иногда кто-нибудь хоть что-то и говорил...

Мы все боялись завуча школы Зои Куприяновны. Она была грубоватой, сварливой учительницей химии. Если она замечала, что в классе кто-нибудь чем-то выделялся, как, например, повзрослевшая Лиза, которая в классе седьмом-восьмом любила «закручивать волосы» (девочки завивали волосы раскаленным гвоздем либо делали папильотки из лоскутка ткани и бумаги). Зоя Куприяновна, заметив это, тут же вызывала ее к доске. За отказ она непременно ехидничала: «Волосы-то не забыла накрутить, а уроки не выучила». Завуча боялись не только мы, но и все жители села — то и дело по поселку раздавался ее крик: она ругала взрослых за пьянство, за разгильдяйство, за многое другое! Возможно, она была права, ведь ей хотелось, чтобы мы становились лучше, чище.

Наш молчаливый на уроках класс любил веселиться в свободное время: мы целыми днями готовы были играть в лапту, бегать по тротуарам села. После учебы у нас была группа продленного дня, где выполнялись домашние задания. Весной мы частенько сбегали с нее.

Однажды мы с девчонками убежали на полянку собирать весенние подснежники и кандыки, и вдруг нас догнала школьный воспитатель Лидия Михайловна, дочь Зои Куприяновны. Мы ее не любили, кто-то сказал, что у Лидии Михайловны нет учительского образования, ее устроила по блату мать. Так вот эта «Лидушка» вместе с ребятами догнала нас, взяла чей-то ремень и стала по очереди всех ставить на пенек и стегать. Девочки плакали, а я нет. Тогда из-за Лидушки выглянул Славик, на год старше меня, и пропищал: «Лидия Михайловна, а у нее юбка очень широкая, с крупными сборками, ей не больно! Вы поднимите ей юбку и еще раз отстегайте».

Она прислушалась и тут же снова меня подняли на позорный пьедестал, задрали юбку и еще раз отстегали. Тогда я заплакала от обиды: ведь юбку задрали при всех, а под ней у меня были драные чулки с резинками. Будучи еще маленькой, и тогда уже понимала, что меня страшно унизили.

Других учителей вспоминаю с большой теплотой, мне нравилось изучать их лица, любоваться ими! Прекрасные, умные, обаятельные…

Однажды, уже классе в седьмом приехала к нам выпускница Кемеровского университета Нина Васильевна! Нам ее представили на общей линейке и с гордостью сказали, что она закончила университет! Тогда я поняла, что это круче, чем институт, что-то сверхнеобычное. Она преподавала физику и математику.

Когда эта прекрасная учительница впервые вошла в наш класс на свой первый урок, то мы еле пришли в себя от дивного запаха ее духов (позже узнала, что это «Красная Москва»), от стильного строгого костюма, от огромных синих сглаз и пышных ресниц.

Я внимательно наблюдала за ней и заметила, что она, глядя на нас, часто-часто заморгала и молча простояла несколько минут.

Видимо, не могла прийти в себя от нашего внешнего вида. Нина Васильевна продержалась в нашей деревне год, а потом приехал такой же красивый молодой человек в шляпе и увез ее! Было жаль. Она нам очень понравилась: никогда не повышала голоса, пыталась словами убедить нас учиться и говорила с нами, как со взрослыми.

Как-то в восьмом классе мне поручили принять в пионеры октябрят, и я поняла, что недостойна этого, так как знала, что такого поручения удостаиваются лучшие ученики школы. Мне стало досадно, что в свое время не училась как следует. Тогда я впервые разозлилась на себя.

На следующий день после приема октябрят в пионеры меня вызвала к доске Зоя Куприяновна и упрекнула за плохой ответ, сказав: «А ей еще доверили в пионеры принимать!» Я была посрамлена.

После восьмого класса нашу школу закрыли, все разошлись по своим домам. Летом того же, 1979 года мы потеряли маму. Папа через месяц женился и вечно пропадал у своей новой жены. Я поняла, что детство мое закончилось.

Продолжила я школьное образование в Спасской средней школе, через дорогу был интернат для детей из дальних сел, где стали жить и мы. В этом же поселке находился дом отца, иногда бегали к ним, но у его жены были свои дети, мы стали лишними.

В новом окружении я решила подтянуться в учебе и закончила десятилетку с одной тройкой в аттестате. После школы, по совету брата Бориса, который сказал: «Ты же родилась в тайге, поступай в лесной техникум!», я туда и поступила, училась на техника-лесовода. Признаюсь, что, будучи школьницей, втайне я влюбилась в балет. В 9 классе нашла справочник для поступающих и написала письмо со своими наивными вопросами на адрес Алма-Атинского балетного училища. Естественно, ответа не получила.

В техникуме я подружилась с девушкой Светланой из Барнаула. Она училась в художественной школе, занималась танцами. Однажды Света собрала из домашней утвари натюрморт и показала мне азы рисунка. Она же повела меня в танцевальный кружок.

Помимо тех увлечений я записалась в кружок художника-оформителя, много общалась с руководителем этого кружка — Элеонорой Петровной — профессиональным художником-графиком. Она показывала свои графические работы, я восхищалась ее рисунками и мечтала научиться так же рисовать!

Уже после техникума я пыталась поступить то в художественное училище, то в институт — безуспешно! Но это уже другая история...

Рейтинг@Mail.ru