Нож из прошлого

Автор:
Иван Омрувье
Перевод:
Иван Омрувье

Нож из прошлого

 

Поднявшись на невысокий холм, местами заросший молодым кедрачом, Павье остановился, расставил ноги, обутые в чыверит — летние торбаса из замши, взял посох обеими руками и оперся на него. Прищурив узкие глаза, он всматривался в верховье речки Маракваама, где у подножья не очень крутой сопки на широком обрывистом берегу паслось оленье стадо.

Некоторое время Павье молчал, казалось забыв обо мне. Молчал и я: нельзя, чтобы младший по возрасту первым начинал разговор и прерывал мысли старшего. Он, наверное, думал сейчас о людях, которые идут со стадом. Ведь как обрадовался старик утром и заторопился в дорогу, когда бригадир сказал ему: «Дядя Павье, не пойти ли тебе сегодня впереди стада? Эти места ты знаешь лучше нас. Посмотри, где нам сделать остановку на ночь». Но вот он медленно оторвал подбородок от посоха и, не поворачивая головы, произнес: — «Спустимся ниже». Пройдя шагов двадцать вниз по склону холма, старик остановился и посохом показал на землю. На серо-бурой почве четко виднелся большой оранжево-желтый круг, в котором ближе к краю, рядом с железным наконечником копья лежал как будто чуть вдавленный кем-то в почву нож без рукоятки. Он тускло блестел, ржавчины на нем не было. Вокруг кострища валялось десятка два пустых баночек из-под чая. То было место захоро­нения.

Из замшевого мешочка Павье достал сигарету, медленно размял ее пальцами и бережно положил возле кострища. Из уважения к старику то же самое сделал и я. Только после этого Павье закурил «Ароматные». Я же не отрывал взгляд от ножа, гладкого, блестящего, — так и хотелось дотронуться до него рукой. Старик, видимо, понял мое состояние, потому что, сделав несколько глубоких затяжек, повернул голову ко мне и сказал:

— Если хочешь, то возьми.

Голос его был тихий и почему-то дрожал. Я посмотрел на старика, пораженный сказанным: по обычаю чукчей вещи, оставленные на месте захоронения, никто не должен трогать, а тем более брать.

— Ты можешь… обменять… лежащий нож. — Голос Павье был уже не таким тихим, но все еще дрожал.

Моя правая рука невольно потянулась к поясу, дотронулась до кожаного чехольчика, в котором был нож — мой, перочинный, с вилкой и ложкой. Этим ножом я делал все: ел, колол, резал, строгал. Помню, после учебы в институте приехал я в село Ваеги навестить родных. Тогда и подарил мне старший брат этот ножик.

— Нет, не могу, — после долгого молчания тихо, но твердо сказал я.

Павье улыбнулся, обнажив ровные, чуть с желтизной, крепкие зубы, и пояснил:

— Не на этот, который у тебя на поясе, а на деревянный.

— Да? Можно?

— Можно, — ответил старик, подошел к кедровому стланику, обломал ветку и подал ее мне: — На, выстругай.

Я взял ветку, повертел в руках и, отойдя на несколько шагов от кострища, положил ее на землю. Когда же выпрямился, то увидел, что Павье стоял уже рядом со мной, указывая на что-то внизу у реки. По галечному берегу Маракваама шел вездеход — только теперь я уловил шум мотора. Мы спустились с возвышенности на ровное широкое место у реки. Здесь Павье остановился, подозвал меня и сказал:

— Видишь эти камни?

На травянистой почве небольшим кругом лежали гладкие, разной величины камни.

— На этом месте когда-то горел костер, тут стояла яранга, — пояснил старик. — А вон там, в нескольких шагах отсюда, — посохом указал он на другие камни, — была вторая. Тридцать лет назад здесь было наше стойбище.

Я подумал о том, как все это было давно, потому что камни уже наполовину скрылись в земле, а Павье словно только что явился из этих мест — помнит каждый кустик, каждый камень.

Между тем вездеход, сбавляя скорость, приближался к нам. Мы пошли навстречу. В пяти-шести шагах от нас машина остановилась. Сидевший за рычагами парень высунулся из кабины и обратился к Павье:

— Иван Григорьевич, где будем ночевать?

— Коо, не знаю. Может быть, здесь, как ты думаешь? — ответил Павье и посмотрел на холмик, откуда мы только что спустились, потом добавил: — Сухо, ровно, удобно. Все стадо уместится. И вода рядом, и дрова недалеко.

— Верно. Здесь хоть все лето живи. — Водитель выскочил из машины, подошел к нам и растянулся на траве, подложив руки под голову.

— Поди за дровами, — обратился Павье ко мне, — а мы поставим палатки.

В вечерней тишине у речки Маракваам негромко доносилось из «Спидолы»: «Миллион, миллион, миллион алых роз…» Но ни слова песни, ни приглушенные голоса людей — ничто не беспокоило животных, плотным полукругом лежащих недалеко от костра, вездехода и палаток. Потрескивая, горел костер, пожирая сухостой, на угольках стоял недопитый чайник. Возле огня, подогнув под себя ноги, сидел Павье и слегка покачивал головой в такт музыке, доносившейся из ближней палатки. Я подошел к нему.

 — Что, не спится? — заметив меня, спросил он. Павье держал в руке гладко выструганную палочку толщиной в олений рог и длиною чуть больше ладони. На левом колене лежала тряпица. Из-под материи торчало что-то острое, железное. «Наверное, там нож», — почему-то подумалось.

— Не спится, — усаживаясь рядом, ответил я.

— Вот и мне не спится, — заворачивая деревяшку в тряпицу, сказал старик. Потом он осторожно сунул сверток в лежащий у ног вещевой мешок. В следующую минуту Павье слегка подался вперед, взял чайник и наполнил кружку. — Ух, какой черный! — с досадой произнес он и вылил содержимое чайника на землю, потом взял ведро с водой и продолжал: — Если тебе не спится и ты ничего не делаешь, значит, о чем-то думаешь. Кэйвэ, верно? В твои-то годы — бессонница! Не верю.

В это время покой белой ночи нарушило сначала одинокое, затем разноголосое звучное хорканье телят, увидев вставших оленух, они тут же подбегали к ним и, толкая друг друга, принимались торопливо сосать молоко. Бесконечные толчки головок в брюхо быстро надоедали матерям, и они, отойдя от своих детей, вслед за первыми оленями уходили от палаток. И вот уже не слышен плеск воды — олени перешли мелководную речку Маракваам. На противоположном берегу стадо замедлило ход и замотало головами над зеленью кустов и трав.

— Мы уходим, — выйдя из ближней палатки, сказали нам два молодых парня и на прощание помахали рукой.

Пастухи зашагали к стаду. Чайник наш давно закипел. Старик все смотрел, как паслись олени. На загорелом сухом морщинистом лице, в его глазах светилась улыбка. О чем он думал, я мог только догадываться. Наконец он заговорил.

— И ничего не делая, можно видеть полезное для себя, о чем-то думать. Вот ты… ты о чем сегодня думал весь вечер?

— О ноже, — ответил я.

— О ноже? О каком?

— О том, что на холме.

— А-а-а…

Я налил в кружки кипяток. Старик пил медленными глотками, шумно втягивая чай. Его лицо было спокойно, глубокие частые морщины у глаз и на лбу разгладились. Одни толстые губы, не отрываясь от кружки, чуть вытягивались при каждом глотке, да кружка в сухощавой руке все больше наклонялась по мере того, как она пустела и легчала.

«А он? О чем думает? Почему его голос вновь задрожал или мне показалось, когда разговор коснулся ножа?» — думал я, наблюдая за Павье.

— Стадо скрылось, — ставя пустую кружку на землю, вздохнул старик и погладил волосы от макушки вниз — они у него были совершенно седые.

Я посмотрел на речку. Пустынный берег под зеленым покрывалом тундры спокойно спал, и речка как будто остановилась в своем течении. За ними вдали синели распадки небольших сопок и холмов, очертания которых четко отделяли землю от серовато-светлого с голубизной неба. Тишь и гладь…

— Но оно вернется, — меж тем продолжал старик.

«Это и я знаю, что стадо вернется, — посмотрев на него, подумал я. — Только для чего он это говорит?»

— Вообще, в жизни многое возвращается, — не останавливался Павье. — Вот ты, к примеру, вернулся к нам, в тундру. Разве не так?

— Я приехал сюда в отпуск.

— Где родился, туда и потянуло, — заключил старик, потом спросил: — А почему один? Где семья?

— У меня нет семьи.

— Это плохо.

— Почему?

— Мой отец говорил, что у каждого человека должны быть работа, олени, здоровье и семья. Остальное приложится. А у тебя нет ни оленей, ни семьи.

— Будут.

— Знаю, будут. Хотя тебе олени ни к чему, мясо покупаешь в магазине. А жену найдешь.

— Но не здесь.

— Верно, у самих не хватает невест. Вот когда вернешься осенью в село…

— То начну учить твоего внука, Иван Григорьевич, — подхватил я.

— Ге-ге-ге-ге, — засмеялся он, достал «Ароматные», прикурил от костра сигарету и как ни в чем не бывало сказал: — Мы с тобой делаем одну и ту же работу — учим, воспитываем. Я — здесь, ты — в селе. Так?

— И-и. Да.

— Но я недоволен тобой, — неожиданно заметил Павье.

— Это… как понимать?

— Мой сын Сергей зимой был в интернате и пытался разговаривать со своим сыном — моим внуком — на родном языке. Не получилось. Плохо ты учишь чукотскому языку, учитель, — посмотрел прямо мне в глаза старик. Помолчав, продолжал: — Я доволен, что забрал в свое время сына сразу после восьмого класса в бригаду. А то он начал было забывать свой язык. И внука каждое лето буду сам растить и воспитывать в тундре. Со следующего года, — заключил он.

— После третьего класса?

— Именно. Сергей говорит, что в школе учат чукотскому языку до четвертого класса. Верно?

— Да, это так.

— Какие же они будут оленеводы без знания родного языка?

— Можно и на русском изъясняться, — вставил я.

— А я по-русски плохо говорю, — парировал старик, — не сумею я внуку объяснить, что есть олень.

Я молчал.

— Если молодой оленевод плохо говорит на своем родном языке, — рассуждал Павье, — он еще, может, поймет, что такое кааны — олень, но уже не поймет, что такое ыскэку — бесплодная важенка, или ванкаскор — двухгодовалая важенка, или эквэв — левый ездовой олень. Нет, только я сумею научить внука быть оленным человеком, — твердо сказал мой собеседник.

Я подумал, почему я сам свободно общаюсь с оленеводами на своем языке? Наверное, потому что до семи лет рос в яранге родителей, а летом проводил каникулы в тундре. Правда, многому я не научился. Например, делать нарты. Но это и необязательно, ведь я — учитель, а не пастух, которому нужно уметь все… А знают ли нынешние молодые оленеводы, как и из чего делают нарты? Не уверен.

Я прилег возле Павье. Задумался, вспомнил детство. Закрыл глаза и как наяву увидел маму. Вот она наклонилась надо мной… Я вижу ее овальное загорелое лицо… Две линии татуировки на носу, на лбу крестики, на щеках линии — тоже татуировка. Полные губы шепчут мне: «Успокойся, закрой глазки и спи. Твой медведь давным-давно ушел далеко-далеко…» Я помню тот день. Было мне ровно семь лет. Я собирал в тундре шикшу. Старался не уходить от яранги. Как оказался у речки, не заметил. Вдруг слышу, в зарослях ивняка что-то хрустнуло. С перепугу я бросил на землю кружку с ягодами и что есть силы побежал к стойбищу. В пологе натянул на себя несколько оленьих шкур. Весь сжался, стараясь не дышать, и прислушивался к каждому шороху. В это время слышу: «Что с тобой?» Я с трудом произнес: «Кэй… кэй… кэйнын. Медведь» — и открыл глаза. Это мама наклонилась надо мной, приподняв у изголовья шкуры.

А через несколько дней она провожала меня первый раз в школу. Мама присела на корточки возле яранги и долго смотрела, как взрослые уводили нас все дальше и дальше от родных мест. На повороте, где кончалось ровное место, тропа уходила за сопку. Там я оглянулся. Возле яранги виднелась маленькая точка. «Моя мама», — прошептал я и тут же как будто услышал ее напутственные слова: «Кылетцын, Эрынкукэй. Иди же, мой маленький Эрынку». Эрынку — это мое прозвище, которым мама ласково называла меня, и означает оно «лицом продолговатый». Когда в школе дали мне русское имя, это прозвище стало моей фамилией. Думал ли я тогда, что вижу маму в последний раз? Нет. Но было жалко оставлять ее. А она, наверное, чувствовала, что скоро умрет и, может быть, уже тогда мысленно прощалась со мной, потому и долго провожала взглядом.

В ту зиму приехал из тундры мой старший брат и сказал, что мама уехала навсегда, умчалась на оленях к нашему отцу. Сначала я не понял смысл сказанного, потом подумал: «Значит, и она больше не вернется к нам, как отец, который ушел к верхним людям, когда мне не было еще и года». Потом я много раз во время школьных каникул возвращался в тундру к брату. Несмотря на его заботы, мне порою так хотелось услышать родной голос матери, слово, доброе и ласковое. Но я слышал его только во сне. С тех пор прошло много лет, а будто все это было вчера… «Может быть, прав старик, может, что-то и возвращается к жизни?» — с этой мыслью я заснул у костра возле Павье.

Утром он разбудил меня. Когда я сел, он протянул мне кусок вареного мяса, потом блестящий нож и сказал:

— Возьми его. Это тебе мой подарок.

Я взял нож и ощутил тяжесть стали. И тут мои руки дрогнули, молодые, крепкие руки. Я держал точно такой же нож, какой лежал на холме, но с рукояткой… «Неужели Павье нарушил неписаный закон чукчей — взял с кострища нож умершего? — удивленно подумал я. — Или он отдал свой, точно такой же, надеясь, что еще не скоро умрет и нож для иного мира ему пока не нужен?» Я до сих пор не знаю этого.

В тот день стадо гнали мы с Павье. Когда олени успокоились в пойме речки, богатой кормом, старик остановился. Он повернулся к тому месту, откуда перекочевали, и тихо сказал:

— Там, на холме, похоронен мой отец. Теперь только через год вернусь к нему.

…Павье давно ушел вперед, а я все стоял и смотрел на тот холм. Стоял и думал: «Где-то, на одном из таких холмов необозримой тундры, покоится прах и моей матери. Но увижу ли я когда-нибудь то место?»

 

Рейтинг@Mail.ru